целовала в макушку, а если он уж очень углублен был в работу, озорно дергала за торчащий там же, на макушке, вихор и уходила в библиотеку, оставив после себя свежий, быстро тающий запах некрепких духов. В опустевшей квартире — опустевшей, но вместе с тем и как бы не лишенной присутствия тех, кто ее покинул,— он бродил со стаканом чая в руке, выплескивал в раковину, подливал покрепче, погорячее, садился на подоконник, жевал сырную корочку, мычал какой-нибудь неожиданно всплывший мотив — все это почти незаметно для себя, не мешая, а словно следуя тому, что совершалось где-то внутри....
Тишина, которая обступила его, едва они вошли, была другой. В чем?.. Он бы не ответил. И не ответил бы, для кого — для Татьяны или для самого себя — говорил он, болтал все, что приходило на ум по дороге?.. Как бы там ни было, когда они вышли из машины и поднялись к себе на этаж, у него возникла уверенность, что вот сейчас он нажмет на кнопку звонка, дверь приоткроемся — и выглянет Виктор, заспанный, с подпухшими веками (следы с детских лет тлеющего в почках пиелонефрита)... Наверное, Татьяна поняла его, перехватив короткий взгляд, скользнувший было по косяку, к белой кнопке. И когда Федоров, сердись на себя, достал ключ, который всегда носил в кармане, и воткнул в замочную скважину, на лице ее мелькнуло выражение обмана, утраты внезапной надежды. И в эту минуту, перешагнув порог и протопав по темной передней нисколько шагов, чтобы щелкнуть выключателем,— ему отчего-то хотелось производить возможно больше шума, Федоров ощутил нечто зловещее в густой, как сосновая смола, заполнившей квартиру тишине...
Впрочем, возможно, это чувство пришло потом. А тогда он меньше всего склонен был к разного рода рефлексиям. Он нацепил на вешалку свой плащ, помог Татьяне раздеться и с ходу вошел к себе в кабинет.
Его дожидалась пачка скопившихся за две недели газет, журналы, ворох писем, приглашения — на издательский редсовет, на худсовет в театр, билеты на юбилейный вечер, извещение на гонорар с телевидения — за выступление, о котором он успел забыть... Федоров сунул газеты в проволочную корзину в углу, извещение — под стекло на стол, письма и журналы — в ящик. Сразу сделалось просторней. Стрелки на бронзовых антикварных часах — подарок Татьяны к его дню рождения — показывали десять минут девятого. В запасе у него было пятьдесят минут, чтобы все обдумать. Хотя должностным лицам лучше звонить не впритык, а спустя примерно час после начала работы... Ну что ж, пятьдесят минут верных, а там увидим.
Комната, служившая ему кабинетом, была самой большой в квартире. Здесь он работал, здесь стоял редакционный телетайп, здесь за раздвижным столом принимали гостей, и как-то само собой получалось, что книги, в живом беспорядке громоздящиеся на стеллажах, журналы, горой наваленные на подоконниках и стульях, встречи, которые тут бывали, споры, которые, разгоревшись, не гасли далеко за полночь, — все это составляло неразделимое целое. Сюда к Федорову сходились люди — знакомые и незнакомые, но ставшие вдруг знакомыми после телефонного звонка, тоненьким ручейком уводившего к безбрежному океану чьего-то отчаяния, чьей-то смертельной боли, чьего-то гнева, нередко столь же праведного, сколь и бессильного. И тогда в этом кабинете разрабатывались защитные действия, затевались полные наступательного азарта баталии. Здесь он бывал и расчетлив, и смел, и предусмотрителен, и горяч, и вежливо-дипломатичен, и в безоглядной ярости готов на все — ради чужой правоты, чужого спасенья, чужого торжества... Но сейчас он сидел за своим огромным, до последней щербатинки знакомым столом, и перед ним остывал стакан с блекло-желтым, должно быть, вчерашней заварки чаем, а в кресле, спиной к окну, Татьяна кутала плечи в белый, негреющий, тонкой вязки шарфик, и оба думали — о своем. О том, что было слишком своим — для этой комнаты... Во всяком случае, такое чувство — непривычное, смущавшее его самого — испытывал Федоров.
Как увезли позавчера Виктора, он уже знал. То есть знал, что вечером перед их подъездом остановилась машина, к ним поднялись двое и попросили... («Попросили?..» — «Ну, предложили, как это у них говорится...»)... И предложили Виктору проехать с ними, чтобы помочь... («Помочь?..»—«Да, помочь!..») кое-что выяснить («Кое-что?..» — «По-моему, так — «кое-что выяснить» или «кое в чем разобраться...»),— об этом рассказала ему Татьяна. Рассказала сбивчиво, не в силах припомнить некоторых, на его взгляд, существенных деталей. Например, они что же — предъявили при этом что-нибудь, сослались на прокурора?.. Она не помнила. «Как-то не до того было,— твердила она.— Все случилось так неожиданно...»— И лицо ее, красивое, с крупными чертами, принимало такое беспомощное выражение, какого Федоров никогда на нем не замечал. Ему становилось неловко за свою въедливость, тем более, что она была ни к чему, не очерк же, в самом деле, он собирался писать... Существенным было другое: на следующий день, то есть вчера, Татьяна позвонила по оставленному ей номеру телефона и услышала уже вполне четкую формулировку: «подозревается в соучастии...» Больше она ничто не запомнила, только это: «подозревается в соучастии... » Вообще в ней — с позавчерашнего, наверное, дня чувствовалась какая-от оглушенность, она еще не могла прийти и себя...
Первый допь отпуска,— хмыкнул Федоров, поглядывая то на телефон, то на часы. И вдруг откуда-то вывернулось, всплыло в памяти: «Mahnruf» — «Предостережение», название будущей книги... И за ним — на прощанье сказанное Гавриловым: «Смотри, не давай повода...» Ну, это было бы слишком,— подумалось ему. Но в груди у него, и ниже — под ложечкой — возникла сосущая пустота. Впрочем, он взял себя в руки. «Чушь,— сказал он себе,— уж этого они не посмеют...»
— А теперь послушай, что я тебе скажу...— Федоров отхлебнул глоток холодного чая и поморщился.— Ты слышишь меня или нет?..— Он дождался, пока она подняла на него глаза — с усилием, как если бы веки были отлиты из свинца, — Ты потом, скажешь, прав я был или нет, а пока помолчи и послушай. И не думай, что я с кондачка сужу, об этой истории с летчиком я раньше кое с кем разговаривал... История, сама помнишь, была громкая, всех подняли на ноги, искали преступников — и не нашли. Врачи у нас «в отдельных случаях» бывают плохие, или журналисты, или сапожники, а следствие ведут одни знатоки, что ли?.. Ну, прошляпили: не верю, что найти этих мерзавцев было нельзя... Хотя мало ли?.. Может, и нельзя. Но не в том дело. Убийство произошло месяц-полтора назад. Видно, контрольные сроки для ведения следствия вот-вот кончаются. И тогда начальство со следователя обязано спустить три шкуры — за нераскрытое дело. О прокуратуре судят по проценту нераскрытых дел, и если что — не жалуют!.. А у начальства — свое начальство, и тоже требует, а исполнитель — один: все тот же следователь... Вот и угораздило ребят подвернуться под горячую руку!.. Ну, светлая у твоего мужа голова?
Федоров улыбался хитро и самодовольно, может быть, даже перебарщивая в своем самодовольстве, как бы и жену приглашая — посмеяться над ним, эдаким знатоком тайн и методов Скотланд-Ярда, а посмеявшись — признать, что в общем-то он прав...
Двадцать минут десятого (он выждал бы еще с полчаса, но, глядя на Татьяну, больше ждать не стал), настроенный вполне добродушно, не прочь даже пошутить, посмеяться с прокурором — на тот предмет, когда «опасного уголовного преступника» ждать домой, Федоров, отыскав по служебному справочнику номер, крутанул телефонный диск. Трубка ответила пунктиром коротких гудков. Он подержал ее в руке, отстранив от уха — сигналы были громкие — потом повернул слуховой чашечкой к Татьяне, выждал с полминуты и бросил на рычажок.
На стене, куда Федоров рассеянно уставился, висела фотография его отца, увеличенная с карточки паспортного размера. Лобастое, с зачесом назад, лицо, широкие брови, за круглыми стеклышками очков — требовательно, в упор смотрящие глаза, Эти очки в железной оправе, этот пиджачок с помятыми лацканами, поверх темной косоворотки, застегнутой на белые пуговки, придавали ему сходство с не то мастеровым, не то сельским учителем двадцатых годов.
Временами принимаясь барабанить пальцами по столу, Федоров смотрел на портрет, лишь бы не встречаться взглядом с Татьяной, в которой опять все напряглось — как бы в надежде следом за его еще не произнесенными словами уловить слова, которые раздадутся на другом конце провода... Он опять и опять нажимал на диск. Наконец в трубке щелкнуло и раздалось отрывистое «Да?..», брошенное будто в промежутке между обращёнными к кому-то фразами.
Федоров назвался и в ответ услышал все так же коротко и резко, с досадой за перебитый разговор, произнесенное: «Да, я слушаю!..»
Он облизнул, вмиг пересохшие губы, похлопал по карману, привычно отыскивая сигареты... Он