Потом были показания двух или трех малозначительных свидетелей, классной руководительницы; потом, когда наступил черед родителей, их сменила Харитонова; с разбухшим от слез лицом лепетала она про то, что Валерка рос без отца, но мальчик был смирный, тихий, заботился о сестренке, особенно когда сама она уезжала в далекий рейс... И что было с нее взять?.. Федоров же, слушая думал, что и она, и все они виноваты — только в чем?.. Но какой-то огромной, всеобщей виной виноваты перед своими детьми. И слушая Николаева, он думал о том же. Нам, нашему обществу не нужны трусы и хлюпики, уверенно говорил Николаев,— он из Глеба мечтал воспитать истинного мужчину, которому борьба, каратэ в частности, очень может пригодиться в настоящем бою, в армии, скажем, ведь парни должны и на это рассчитывать. Что же до преступления, то он убежден — Глеб на него не способен, и просит учесть — сын его с детства приучен примером отца к тому, чтобы спасать жизнь, а не лишать ее. Он чеканил, как ножом резал, но куда-то в пустоту летели, сыпались горошинами его слова. Федоров не знал, что скажет, и когда председательствующий обратился к нему, как будто это не он поднялся, распрямил застывшее тело, и язык, пересохший внезапно, и пересохшие губы — все было чужое, не его.
— Вы намерены что-то сказать, товарищ Федоров? — повторил председательствующий.
Из вороха мыслей, сбившихся в ком, выдернулась одна...
— Нет, не бывает людей без недостатков. Таков и мой сын. Я верю многому, о чем услышал за эти дни — многому дурному, скверному, чего не подозревал за ним раньше... Не верю лишь тому, что он убил. Это я начисто исключаю... Эти пять дней, однако, судили не только его, не только его товарищей. Эти пять дней и каждый из нас,— он кивнул на тот ряд, где сидели родители,— во всяком случае я чувствовал себя на скамье подсудимых. И приговор, который будет вынесен моему сыну, будет вынесен мне.
Не то, не то, не то... Но не мог он иначе. Должен был сказать — именно так. Зал был разочарован, это видел он сквозь стекла очков, затуманенные, залитые потом. И лицо Горского, глухое, непроницаемое, своей непроницаемостью уже осуждало...
Его сменила Таня. Он сел, а она долго не могла начать, слезы катились, мешали, ей поднесли воды, она отпила крохотный глоточек.
— Я — мать,— сказала она, голос ее дрожал, рвался,— И мне, как и каждой матери, хотелось, чтобы ее сын был самым добрым, самым благородным, самым честным — перед собой и людьми... И вот — моего сына, моего малыша, которого я кормила грудью, над которым сидела ночами, которого за ручку водила в школу... Моего сына обвиняют в убийстве. Когда я об этом услышала, мне показалось, что я сошла с ума. Или сошли с ума те, кто мне объявил об этом. Или — что все мы, все до одного — сумасшедшие, и не следствие, не суд здесь нужны, а — сумасшедший дом... Я не понимаю... Я и сейчас много не понимаю... Вы судьи, вы знаете закон. У вас такая важная, такая высокая задача — восстановить справедливость, найти того, кто убил хорошего, достойного человека. Тогда скажите, почему перед вами, на скамье подсудимых, только трое этих мальчиков?.. А где преступники, которые готовили и готовят убийство — не одного человека, а миллионов? Готовят у всех на виду? Или они потому не сидят на скамье подсудимых, что называются премьер-министрами, президентами?.. Я слушала вас, товарищ прокурор, внимательно, слушала, как вы умело, тонко доказывали, что от игры, от спортивной тренировки до реальной жизни — лишь один шаг. Не знаю, наверное, вы тоже мать, так разве вы не задумываетесь о той «реальной жизни», в которую вступит ваш ребенок?.. А в этой «реальной жизни»—Хиросима, тысячи убитых и калек, но где, на какой скамье подсудимых — те, кто виновны в этом?.. Прошло столько лет — но сотни тысяч людей озабочены одним — чтобы их было больше, этих хиросим, в будущем!.. Кто наденет наручники на этих людей, запрет их в тюрьмы?... А война?.. А двадцать миллионов человек, погибших на прошлой войне?..