В ответ на двукратный налет немецких бомбардировщиков на Киев, Минск, Либаву и Ригу советские бомбардировщики трижды бомбардировали Данциг, Кенигсберг, Люблин, Варшаву и произвели большие разрушения военных объектов.

За 22-е, 23-е и 24-е июня советская авиация потеряла 374 самолета, подбитых главным образом на аэродромах. За тот же период советская авиация в боях в воздухе сбила 161 немецкий самолет.

(Пройдет еще много лет прежде чем станет известно, что в первый же день войны немцы уничтожили прямо на аэродромах не 374, а 1200 наших самолетов, и это не говоря о других потерях...)

Отец приезжал к нам еще раз или два. К тому времени все в Ливадии переменилось. Редкие отдыхающие бесприютно бродили по пустынному парку. Вечерами все погружалось во мрак — ввели затемнение, и Большой дворец под луной походил на мертвый, выброшенный на берег корабль. Мать по ночам дежурила в «Наркомземе». Она не хотела разлучаться со мной, я шел с нею в санаторий, спал на жестком, обитом клеенкой топчане в ее кабинете. Иногда она будила меня среди ночи, мы выходили из погруженного в тревожный сон здания, слушали в темноте, как рокочут где-то над головой самолеты. Говорили, это немцы летят бомбить Севастополь.

Приехал отец и сказал, что мы должны поспешить с отъездом из Крыма.

Он был в военной форме: стянутая широким ремнем гимнастерка, сапоги, на бедре — кобура с наганом, Под подбородком, в петличках, малиновыми огоньками вспыхивали капитанские шпалы. Сидя у отца на коленях, я внюхивался в непривычные запахи — пота, пыли, кожаных ремней, сапог, портянок, табака... Запахи были чужими, не отцовскими, и сам он казался мне чужим, особенно когда, скинув гимнастерку, оказался в голубой майке — вместо привычной сетки. И когда, пройдя к умывальнику, мылся долго и шумно, фыркая, со странным, голодным наслаждением — от воды, от медного крана, оттого, что все мы, толпой, на него смотрим, и мама, улыбаясь и поминутно утирая глаза, стоит сбоку от раковины, раскинув на руках белое, твердое от крахмала вафельное полотенце.

Его лицо, шея, руки — все было обожжено красным загаром, не тем, который медленно впитывается кожей на пляже — мягким, смугловатым, золотистым. И ел он тоже весело, шумно, как мылся. Ел жадно, посмеиваясь, говорил, что взял бы бабушку ротным поваром.

И бабушка, отметая шутки, строгим голосом отвечала: «А что?.. Мы, старики, еще могли бы пригодиться!» — и подбавляла отцу в тарелку. Он то и дело перекладывал вилку, чтобы свободной рукой потрепать мои полосы, погладить мать... Но о чем бы ни говорил он в тот вечер думал, казалось, он совсем о другом, — не о нас, но и о нас тоже. И там был — с нами, пил чай из своего стакана с подстаканником, который мы с мамой подарили ему ко дню рождения, помешивал сахар круглой ложечкой с витой ручкой, но какая-то его часть неуловимо отсутствовала, была далеко. Что-то стояло между нами, это что-то было — Война.

Он рассказывал — пока еще с чьих-то слов — о немцах. Как они идут и атаку — сытые, откормленные, уверенно, ровно шагая по нашей земле, в рубашках с закатанными по локоть рукавами, с автоматами на груди, поливая все впереди свинцом. Идут, как на прогулку, без вещмешков за спиной, без шинелей, без скаток — все это везет за ними обоз, чтобы они могли быстрее и легче наступать. Штыки висят в чехлах у них на поясе, штыки-кинжалы. Это опытные солдаты, прошедшие выучку на полях Франции, Польши, Югославии. Но Россия не Франция, не Польша, не Югославия...

Нам нужно выиграть время — подбросить из тыла свежие дивизии, восстановить фронт, где он прорван. Война может затянуться. Насколько?.. Трудно сказать, но может, например, на полгода... («На полгода?!»)Да, и надо понять, привыкнуть к мысли, что это самая тяжелая, самая страшная война — из тех, которые когда-нибудь приходилось вести нашей стране...

Отец сказал, что мы должны уехать в Астрахань, для него будет спокойнее — там, на фронте, — когда мы окажемся в глубоком тылу...

Если сюда придут немцы... Вы ведь знаете, как они обходятся с евреями, да еще с такими, у кого кто- то служит в Красной Армии...

Неужели они придут в Крым?

Он не ответил, только погладил меня по голове.

— И тянуть с отъездом не следует... Может случиться, что потом будет поздно, — вырвалось у него.

Мне вспомнился фильм «Профессор Мамлок», мы видели его несколько лет назад...

— Па, — спросил я, — почему они ненавидят евреев?

— Они ненавидят всех честных людей.

— Почему?

— Потому что они фашисты...

Он знал, что отъезд из Крыма для матери равносилен смерти, к тому времени у нее открылся еще и туберкулез горла, — но уверял, что в Астрахани осень бывает хорошая, сухая, а зима — отличная, морозная, снежная, ну а весной... Уж к весне-то мы вернемся... Непременно вернемся...

Ему надо было рано вставать, чтобы вовремя поспеть в часть. Мать ушла, надо было выстирать отцу белье, портянки. Бабушка убирала со стола. Отец разделся, лег, наган сунул под подушку. «Зачем?» — спросил я озадаченно. «Так положено, на всякий случай», — ответил он.

Все это было так странно... Я долго не спал, слушал, как шептались родители, то громче, то тише, чтобы не разбудить меня. Дед всю ночь ворочался, поднимался покурить и, чиркая спичками, смотрел на часы. Бабушка встала еще затемно и принялась гладить, сушить утюгом отцовское белье, опасаясь, что к утру оно не просохнет.

Утром, до отъезда, отцу зачем-то нужно было заглянуть в санинспекцию, я пошел с ним. После почти бессонной ночи в голове у меня было как-то по-особому прозрачно, предметы вокруг лишились плотности, жестких, устойчивых контуров — казались размытыми, сдвинутыми. Впрочем, бессонная ночь была тут ни при чем. В это голубое, нежное утро, когда так громко, взахлеб отовсюду звенели птичьи голоса, когда листва на кустах и деревьях была так пышна и прохладна, и воздух так прозрачен, и сосны так солнечны, — в это утро мы шли мимо знакомых зданий, где каждое окно, как бельмом, затянуто было бумажными лентами на случай бомбежки. Большой дворец покрывали бурые, ржавые, зеленые пятна в целях маскировки. Прямо напротив инспекции на толстом, в три мои обхвата, ливанском кедре был наклеен грозно взывавший плакат: «Все — для фронта, все — для победы над врагом!»

Тишина, разлитая в тот ранний час над Ливадией, казалась неестественной, готовой в любую секунду лопнуть от хриплого воя сирен воздушной тревоги.

Отец шел со мною — в пилотке, в тугих ремнях, похудевший, подтянутый, он сделался моложе, мужественней, что ли, и, пока мы шли, говорил мало, сосредоточенный на чем-то своем. А мне так хотелось, чтобы он заговорил со мной, но не как прежде, а как должен отец, офицер, говорить со своим сыном, уже не маленьким, уже почти взрослым, который обязан теперь заботиться о больной матери и вообще быть мужчиной, главой... Я даже слова придумал — те, с которыми обязан был обратиться ко мне отец, а я — запомнить их, пронести в сердце до самого конца войны, чтобы, когда мы все сызнова встретимся, сказать ему: «Я сделал все, как ты мне велел».

Я ждал этих слов, очень важных, мужских слов, но, видно, отец приберег их напоследок. И правильно, думал я. Он скажет их в самом конце... Но гравий сухо скрипел у него под сапогами, он бережно нес мою руку в своей и ему казалось, должно быть, что слишком еще детская, мальчишеская, несерьезная эта рука... Во всяком случае никами с нетерпением ожидаемых слов от него я не услышал.

Он не сказал их мне — за него я сказал их себе сам, сказал и запомнил... 

4.

От Советского Информбюро

Утреннее сообщение 12 июля

В течение ночи на 12 июля существенных изменений в положении поиск на фронтах не произошло.

Наша авиация в ночь на 12 июля продолжала наносить сокрушительные удары по танковым и моторизованным частям противника, совершала налеты на его аэродромы и бомбардировала нефтяные базы в Плоешти. За 11 июля наша авиация сбила 65 немецких самолетов, потеряв 19 своих.

Вы читаете Семейный архив
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату