Мы с Ириной Ивановной с жалостью смотрели на одежду женщины. Платье — из лагерной бязевой рубашки, на босых ногах грубые сандалии. Белье тоже из бязи, лагерное. На воле у нее не осталось никого, кто бы ей помог. После ужина Валя села за пианино. Играла долго. Чувствовалось, что это Настоящая пианистка и что она давно не прикасалась к клавишам.
На другой день ленинградец уехал, Аркадий с мужем Вали куда-то отлучились, и мы принялись за ее экипировку. Из моих вещей оказались впору ей только босоножки. От Ирины Ивановны Вале перешло белье, из вещей моей дочери — юбка, блузка.
Муж и жена прожили у нас два дня, Аркадий неделю. У него была с собой выписка из истории болезни. С нею я направила его на ВТЭК, где ему дали вторую группу инвалидности, с этим он уехал в Москву к родителям. Благодаря заключению ВТЭК его сразу прописали в Москве.
Освобожден Аркадий был досрочно в связи с массовым пересмотром дел политических заключенных, реабилитацию он получил через год. Его сразу же допустили к государственным экзаменам за Литинститут, он сдал их, сдал в том же году кандидатский минимум и засел за работу. Им была написана монография о Тынянове. Спустя несколько лет он закончил книгу о Юрии Олеше, она трудно пробивалась в печать, отдельные главы появились в журнале «Байкал» и, несмотря на прекрасное предисловие Корнея Ивановича Чуковского, подверглись ужасающему разгрому. Книгу об Анне Ахматовой возвратило издательство. Белинкова пригласили в Югославию с докладом о творчестве Юрия Олеши. Он поехал туда вместе с женой и не вернулся. Поселились они в США, где Аркадий заведовал кафедрой славистики в одном из университетов, а через два года умер от сердечной декомпенсации.
В один из моих приездов в Москву, вскоре после смерти Аркадия, мать показала мне полученные его телеграммы. Все до одного университеты США выразили ей соболезнование, то же сделали многие университеты Франции, Англии, Швеции, Норвегии. В телеграммах говорилось, что Аркадий Белинков был замечательным ученым, большим писателем. Я сама их держала в руках, эти телеграммы, которых было более сотни.
В Долинке я познакомилась с Александром Леонидовичем Чижевским. Это был очень своеобразный человек. Безусловно, он был необычайно талантлив и обладал гигантской памятью. Пушкина он знал особенно хорошо. Стоило процитировать при нем две-три строки из любого пушкинского стихотворения, и он тут же мог его продолжить. Он прекрасно знал физику, химию, астрономию. За старый патент на краску для покрытия автомобилей после освобождения из лагеря некоторые предприятия ему переводили какие-то небольшие денежные суммы. Его учение об ионизации известно во всем мире. Многие считали и продолжают считать его гением. После смерти его научные идеи получили широкое признание.
В лагере он познакомился с Ниной Вадимовной Перешкольник, она стала его женой. Перешкольник — урожденная Энгельгардт, дочь харьковского губернатора, известного черносотенца, была хорошо воспитана и прекрасно образована. В общей сложности просидела в тюрьме и лагерях около двадцати лет. Ее арестовывали трижды. Последний раз — в связи с арестом мужа-коммуниста, еврея. Несмотря на все тяготы жизни, она отличалась общительностью, мягким характером, была веселая, остроумная, отлично исполняла цыганские романсы. Не согнула ее жизнь. В оперетте, созданной в Долинке, Нина Вадимовна талантливо исполняла роли комических старух. После окончания срока играла в труппе Карагандинской оперетты, затем, после освобождения Чижевского, работала машинисткой: она отлично печатала. Мы были довольно близко знакомы, но после отъезда Чижевских в Москву не встречались, только изредка обменивались открытками.
Летом 1945 года замначальника САНО и я поехали с обследованием в Джезказган. Джезказган считался лагерем каторжным. У заключенных были сроки — 20 и 25 лет. Среди них было немало изменников родины в военное время. Поехали мы сначала в женский барак. В нем, кроме дневальных, никого не было. Всех увезли в баню. Через несколько минут пришла грузовая машина, полная женщин. Все сидели на полу кузова и только одна пожилая, очень грузная, с приятным добрым лицом восседала на табуретке. Женщины спрыгнули на землю, подняли ее на руки и внесли в барак. Григорий Андреевич (замначальника САНО) обратился к этой женщине: «А вы за что сюда попали?» И мы к полной нашей неожиданности услышали, что она здесь находится за то, что выдала шестнадцать партизан — сволочей и жалеет об одном — что не могла выдать больше. Это было сказано с такой злобой, что стало страшно и противно. Григорий Андреевич спросил, не снятся ли ей выданные ею. «Что ты, я считаю, что господь бог меня за это в рай пошлет»,— ответила она.
Следующая встреча там же, в Джезказгане, была с молодым заключенным, бывшим студентом четвертого курса Ленинградского политехнического института, участвовавшим в поджоге Бадаевских складов. Он подавал немцам сигналы из окна квартиры при затемнении, на фронте сдался в плен и теперь отбывал срок. В содеянном нисколько не раскаивался. Позднее мы были в тюрьме. Видели женщин, привезенных из Германии. Тяжелое впечатление оставила та командировка и потом, много позднее, когда стало известно, что бывших полицаев, любовниц немецких офицеров и прочую дрянь освобождают из заключения и даже реабилитируют, это возмущало, рождало негодование. Вот уж кого следовало, по-моему, наказать по всей строгости, поскольку никакого раскаяния у них не было.
Караганда
С 1948 года бывших чесеировок стали выпускать из лагеря, где они уже несколько лет работали вольнонаемными. Выдавали паспорта с учетом статьи 39 положения о паспортах, т.е. с запрещением селиться в крупных городах. Большинство москвичек уезжали в город Александров Владимирской области. Меня давно приглашали на работу в Карагандинский облздрав — заведовать отделением областной больницы.
Морально жизнь до самого 1956 года, то есть до реабилитации, была очень непростой. В лагере приходилось легче — там все мы были одинаковы. Здесь, на фоне вольнонаемных («арийцев», как их называли), относившихся к нам снисходительно или с откровенной враждой, надо было работать — лечить, выхаживать, возвращать людям здоровье — и это оказалось нелегко.
Начался 1949 год. В Караганде готовили к выездной сессии Академии наук доклады и наших медиков. Мне также предложили сделать доклад. Работа у меня была готова — «Течение очаговой пневмонии в Карагандинской области».
Сессия началась. Почти все врачи больницы получили пригласительные билеты. Я не получила. Обратилась к главврачу. «А зачем вам билет? Придете ко времени вашего доклада, скажете дежурному, он проверит и вас пропустят!». Я отказалась от выступления. Заместитель заведующего облздравотделом, узнав об этом, промолвил: «Подумаешь, бывшая заключенная, а туда же — мнит о себе».
В 1950 году в Караганде открыли медицинский институт в составе двух курсов. Я и думать не смела о работе в нем. На следующий год появился третий курс, на котором преподавалась пропедевтика внутренних болезней. Приехала из Алма-Аты кандидат медицинских наук А. И. Иванова — моя ученица по Астраханскому мединституту. Знакомство со мной она восстановила вопросом: «Зачем вашему мужу надо было лезть во враги народа?» Затем сказала, что предмет третьего курса я знаю лучше, чем она, так как преподавала его 15 лет, поэтому она просит меня посещать ее лекции и указывать на все ошибки и промахи. Год я делала это. После реабилитации меня пригласили к ней на кафедру ассистентом. Требовали с меня значительно больше, чем с других, поощряли гораздо реже. Но я любила работу со студентами и честно работала.
В начале 1953 года, еще при жизни Сталина, прогремело на весь мир дело о «врачах-убийцах». Лучшие советские профессора были обвинены в преднамеренном неправильном лечении больных, приводящем пациентов к смерти. Известно, чем кончилась эта широко задуманная провокация. Но в те страшные, месяцы работалось тяжело. Некоторые пациенты по секрету рассказывали мне, какую агитацию ведут против меня некоторые врачи и больные, советуя не верить моим назначениям и проверять их у других врачей. Помню, как школьницы старших классов, проходя мимо меня, кричали:
«Врач-убийца!..»