партия, и сестра, отвергнувшая множество серьезных предложений, сделанных недостаточно серьезными и неприятными ей людьми, приняла предложение Шлоссера, вернее — позволила себя уговорить.

Я должен чистосердечно признаться, что иной раз, размышляя об ее участи, лишь с трудом мог себе представить ее супругой и хозяйкой дома, скорее уж аббатисой, главою избранной общины. У нее было все, что требуется для этого высокого поста, и не было ничего, чтобы удовлетворять требованиям света. Она умела парить над женскими душами, любовно привлекая к себе молодых и властвуя над ними и силу своего духовного превосходства. Так как она, подобно мне, была терпимой ко всему доброму и человечному, даже сопряженному с разными чудачествами, только не с извращениями, мне не приходилось стесняться и утаивать от нее многие оригинальные черты значительных людей. Поэтому наше общение, как ранее уже говорилось, всегда было разнообразно, свободно и взаимно учтиво, несмотря на свой иногда слишком смелый характер. Привычкой обходиться с молодыми девушками благоприлично и любезно, без того, чтобы тотчас же возникало чувство взаимной предназначенности, я был обязан ей одной. После всего вышесказанного прозорливый читатель, умеющий между строк вычитывать то, что не написано, но лишь слегка обозначено автором, поймет всю серьезность чувств, обуревавших меня при приближении к Эммендингену.

Однако когда я прощался с сестрой после краткого пребывания там, у меня еще тяжелее было на сердце, ибо она строго наказывала мне порвать с Лили, более того — требовала этого. Сама она немало настрадалась от долгого жениховства Шлоссера, ибо он, по своей честности, обручился с нею, лишь когда у него явилась полная уверенность в получении должности в великом герцогстве Баденском, вернее — когда уже состоялось его назначение на таковую. А этому предшествовало немало проволочек. По правде говоря, мне казалось, что наш бравый Шлоссер, как ни полезен он был для дела, из-за своего резкого прямодушия не пришелся по вкусу государю в качестве ближайшего его слуги; министры же и подавно не стремились иметь такого сотрудника. Вожделенной должности в Карлсруэ он так и не получил. Причины промедления уяснились мне, лишь когда в Эммендингене оказалось вакантным место обер-амтмана и его немедленно туда направили. Должность эта, видная и доходная, оказалась ему вполне по плечу. Его характеру и образу мыслей соответствовало то, что он мог здесь действовать в одиночку и согласно своим убеждениям, отчитываясь во всем, независимо от того, заслуживали его действия похвалы или порицания.

Возражать против такого назначения было невозможно, сестра должна была последовать за ним, правда — не в резиденцию, как она надеялась, а в городок, который не мог не казаться ей пустынным и захолустным, в дом, хотя и просторный, обставленный с казенной роскошью, но тихий и никем не посещаемый. Несколько молодых девушек, с которыми она уже давно дружила, поехали за нею, а так как семейство Герок было богато дочерьми, то они сменяли друг друга в Эммендингене, и сестра, многого лишившись, была, по крайней мере, окружена старыми друзьями.

Она решила, что собственный ее опыт дает ей право требовать, чтобы я расстался с Лили. Ей казалось жестокостью вырвать такую девушку — а она составила себе очень высокое представление о Лили — из жизни если и не блестящей, то всегда оживленной, и переселить в наш дом, пусть почтенный, но не приспособленный для больших приемов, где ей пришлось бы жить между снисходительным, молчаливым, но склонным к поучениям отцом и вечно хлопочущей по хозяйству матерью, которая, покончив с дневными трудами, не любила, чтобы ей мешали беседовать за рукоделием с молодыми приятельницами.

Она живо описывала мне, что творится с Лили, ибо я в письмах, а то и в приступе страстной болтливой доверительности рассказал ей все подробности наших отношений.

К сожалению, это описание было всего-навсего подробным и благожелательным пересказом того, что ей нашептал, украсив свою сплетню несколькими характерными черточками, один из друзей, которому мы мало-помалу и вовсе перестали доверять.

Я ничего не мог обещать ей, хотя должен был сознаться, что она меня убедила. Я ушел со странным чувством в сердце, чувством, которое продолжало питать любовь, ибо дитя Амур упрямо хватается за платье надежды, даже когда она, все ускоряя шаг, бежит от него.

Единственное, что запомнилось мне на пути от Эммендингена до Цюриха, это ниспадающие у Шафгаузена воды Рейна. Могучий водопад как бы обозначает первую ступень к горной стране, в которую мы собирались войти и откуда нам надлежало, все выше поднимаясь со ступени на ступень, с трудом добираться до вершин.

Вид на Цюрихское озеро от ворот гостиницы «Меч» тоже навсегда запомнился мне; я говорю «от ворот» гостиницы, потому что, не заходя в нее, я поспешил к Лафатеру. Он встретил меня весело, радостно и, надо сказать, на редкость сердечно; доверчивым, деликатным, благословенным и возвышающим душу явился он мне. Его супруга, с лицом несколько странным, но спокойным и кротко-благочестивым, прекрасно гармонировала, как и все окружавшее Лафатера, с его образом мыслей и его жизнью.

Мы сразу же вступили в почти не прерывавшийся разговор о пресловутой «Физиогномике». Первая часть этого удивительного произведения, если не ошибаюсь, была уже отпечатана или, по крайней мере, близка к завершению. Я бы назвал ее произведением гениально-эмпирическим и методически- коллективным. Мое отношение к этой книге было достаточно своеобразно. Лафатер всех на свете хотел сделать своими сотрудниками и соучастниками. За время своего путешествия по Рейну он успел заказать множество портретов со значительных и именитых людей, считая, что произведение, в котором они выступят сами, неизбежно должно их заинтересовать. Точно так же поступал он и с художниками; всех просил присылать рисунки, нужные ему для его цели. Прибывавшие рисунки далеко не всегда отвечали своему назначению. Кроме того, он направо и налево заказывал гравюры на меди, но и эти последние редко получались характерными. Он проделал огромную работу, затратил кучу денег и с напряжением всех сил подготовил значительное произведение во славу физиогномики. Но теперь, когда из этого должен был составиться том, когда физиогномика должна была быть обоснована, подтверждена примерами и возведена в достоинство науки, оказалось, что ни одна таблица не говорит того, что ей следовало говорить; все они заслуживали порицания, требовали оговорок, могли считаться не удачными, а разве что допустимыми, многие же попросту зачеркивались приложенными к ним объяснениями. Для меня, всегда искавшего твердой почвы, прежде чем двинуться вперед, это была одна из самых неприятных задач, когда-либо на меня возлагавшихся. Судите сами. Рукопись со вставленными в текст оттисками таблиц пришла ко мне во Франкфурт. Мне было дано право перемарывать все, что я не одобрял, менять и вставлять то, что я считал нужным; стоит ли говорить, что я этим правом пользовался весьма умеренно. Только однажды я убрал страстную контроверзу Лафатера, направленную против несправедливого хулителя, и заменил ее бойким стихотворением; он за это меня разбранил, но потом, остынув, одобрил мой поступок.

Тому, кто перелистает, а еще лучше — прочтет (в чем он никогда не раскается) четыре тома «Физиогномики», тотчас же уяснится, сколь интересной была наша встреча; мы рассматривали и обсуждали большинство листов, уже нарисованных, а частично и гравированных, и прикидывали, что бы придумать поостроумнее, дабы явно негодное сделать поучительным, а следовательно, и годным.

Когда я перечитываю произведение Лафатера, оно вызывает во мне комично-веселое чувство: я словно бы вижу тени некогда хорошо мне знакомых людей, на которые я досадовал в свое время, да и теперь не мог бы порадоваться.

Если неудачные, плохо сделанные гравюры все же образовали некое целое, то этим мы обязаны прекрасному таланту художника и гравера Липса; он был рожден для свободного, не опоэтизированного изображения действительности, к чему все, собственно, в данном случае и сводилось. Здесь он работал под строгим надзором причудника-физиогномиста и должен был держать ухо востро, чтобы не разойтись с требованиями своего наставника. Талантливый молодой крестьянин старался оправдать высокое доверие, которым почтило его духовное лицо из достославного города Цюриха, и старался что было сил.

Я жил отдельно от своих спутников и с каждым днем, без каких-либо ссор и столкновений, все более их чуждался. Поездки за город мы теперь совершали врозь, хотя в городе изредка еще продолжали встречаться. Они явились и к Лафатеру во всеоружии своей юношеской и графской дерзостности, причем нашему многоопытному физиогномисту показались совсем не такими, какими казались остальным. Он беседовал со мной о них и, как сейчас помню, заговорив о Леопольде Штольберге, воскликнул:

— Не знаю, чего вы все от него хотите; он благородный, отличный, талантливый юноша, но вы описывали его как героя, как Геркулеса, а я отродясь не видывал молодого человека более мягкого, тихого и, если на то пошло, более податливого чужому влиянию. Я еще далек от правильного физиогномического определения, но что касается вашей способности судить о людях, то дело в этом смысле обстоит из рук вон

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату