черным по белому. Не умея сообщить верховному существу видимый образ, мальчик искал его в его творениях и пожелал, на ветхозаветный манер, воздвигнуть ему алтарь. Произведения природы должны были символизировать собою мир, а пламя, горящее на алтаре, — возносящуюся к своему творцу душу человека. Итак, из имевшейся в доме и пополнявшейся случайными предметами естественноисторической коллекции были извлечены наилучшие экземпляры; трудность теперь состояла в том, как разместить и уложить их. У отца имелся красивый нотный пюпитр в форме четырехгранной пирамиды, с подставками для нот, покрытый красным лаком и разрисованный золотыми цветами. Он считался очень удобным для квартетов, но в последнее время был в забросе. Мальчик завладел им и разместил различные минералы и отобранных представителей природы друг над дружкой по ступеням — получилось занятно и вместе с тем многозначительно. Первое богослужение должно было свершиться на рассвете; правда, юный жрец был в затруднении: как сделать, чтобы пламя еще и источало благоухание? Наконец великолепная идея осенила его: в доме имелись курительные свечи, которые не горели огнем, а тлели, распространяя чудесный аромат. Что ж, медленная их убыль и сгоранье, думалось ему, лучше, чем пламя, выразят состояние человеческой души. Солнце уже давно взошло, но соседние дома заслоняли собою восток. Наконец оно вышло из-за крыш, мальчик тотчас же вооружился зажигательным стеклом и зажег ароматические свечи, стоявшие на вершине пирамиды в красивой фарфоровой чаше. Все удалось как нельзя лучше: то было истинное благолепие. Алтарь же и впредь продолжал украшать комнату, отведенную мальчику в новом доме. Все видели в нем лишь заботливо подобранную естественноисторическую коллекцию, а мальчик молчал о том, что знал он один. Он решил повторить торжественные минуты. К несчастью, когда взошло солнце, под рукой не оказалось фарфоровой чаши, он поставил курительные свечи прямо на пюпитр и зажег их. Жрец так благоговел перед свершаемым обрядом, что не сразу заметил, что? сталось с алтарем, а после беде уже нельзя было помочь. Догорев, свечи прожгли красный лак и чудесные золотые цветы, так что казалось, злой дух прошелся по ним, оставив неизгладимые черные следы. Это обстоятельство повергло юного жреца в крайнее смятенье. Правда, он сумел скрыть ото всех печальное происшествие, заставив пюпитр самыми роскошными и крупными экспонатами из своей коллекции, но мужества для новых жертвоприношений у него уже недостало. Он даже готов был принять случившееся за указание и предостережение: сколь опасна попытка таким путем приблизиться к богу.
КНИГА ВТОРАЯ
Все доселе рассказанное свидетельствует о счастье и довольстве, в котором пребывают страны во время прочного мира. Но нигде этим прекрасным временем не наслаждаются больше, чем в вольных городах, достаточно просторных, чтобы вместить множество граждан, и достаточно удобно расположенных, чтобы способствовать их обогащению через торговлю и всевозможные промыслы. Чужестранцам выгодно приезжать туда. А радея о собственной наживе, они поневоле дают наживаться горожанам. Города, не владеющие большими землями, тем легче обеспечивают себе внутреннее благосостояние, что внешнеполитические отношения не понуждают их участвовать в дорогостоящих военных затеях.
Именно так протекали в пору моего детства счастливые годы франкфуртцев. Но едва 28 августа 1756 года мне минуло семь лет, как разразилась известная всему свету война, которая оказала немалое влияние на последующие семь лет моей жизни. Прусский король Фридрих Второй с шестидесятитысячной армией вторгся в Саксонию и, вместо предварительного объявления войны, издал манифест, как говорили, им лично составленный, в котором излагались причины, будто бы дававшие ему право на этот неслыханный шаг. Мир, нежданно оказавшийся в положении не только зрителя, но и судьи, тотчас же раскололся на две партии, и наша семья в малом как бы олицетворяла картину великого целого.
Мой дед, в качестве главного судьи города Франкфурта несший коронационный балдахин над Францем Первым и получивший из рук императрицы массивную золотую цепь с ее портретом, вместе со всеми своими зятьями и дочерьми держал сторону Австрии. Отец, возведенный Карлом Седьмым в званье имперского советника, душевно скорбел об участи злосчастного монарха и потому заодно с меньшинством в семье стоял за Пруссию. Вскоре разладились и воскресные семейные встречи, неизменные в течение долгого ряда лет. Заурядные родственные несогласия теперь вдруг обрели определенную форму. За столом спорили, отпускали колкости, кто замыкался в молчанье, кто разражался внезапным гневом. Дед мой, прежде веселый, спокойный и покладистый человек, нередко выходил из себя. Женщины тщетно пытались погасить разбушевавшееся пламя, и после нескольких пренеприятных сцен мой отец первым прекратил эти встречи. Теперь мы могли без помехи радоваться дома прусским победам, о которых нам обычно с буйной радостью возвещала ранее упомянутая восторженная тетушка. Все остальные интересы уступили место политическим, и остаток года прошел в непрекращающейся ажитации. Занятие Дрездена, первоначальная осмотрительность короля, его медленные, но верные успехи — победа при Ловозице, пленение саксонцев — считались триумфами нашей партии. Заслуги врагов Пруссии отрицались или приуменьшались, а поскольку той же тактики держалась противная сторона, стычки между родственниками происходили даже при встречах на улице, как в «Ромео и Джульетте».
Итак, я тоже горой стоял за пруссаков, вернее, за Фридриха, ибо на что нам сдалась Пруссия? Но личность великого короля покоряла все умы. Вместе с отцом я радовался нашим успехам, охотно переписывал победные песни, но еще охотнее сатирические куплеты, высмеивающие врагов короля, несмотря на то что стишки были довольно-таки плоскими.
Как старший внук и крестник, я с раннего детства по воскресеньям обедал у деда и бабки, и это были самые лучшие часы за всю неделю. Но теперь кусок застревал у меня в горле, ибо при мне непрестанно и злобно поносили моего героя. Здесь мы дышали иным воздухом, и в разговорах звучал иной тон, нежели у нас дома, моя приверженность к деду и бабке, даже уважение к ним пошли на убыль. Родителям я ни словом о своих терзаниях не обмолвился из чувства такта и еще потому, что мать меня всячески сдерживала. Таким образом, я волей-неволей замкнулся в себе, и если на шестом году моей жизни лиссабонское землетрясение поколебало мою веру в благость господню, то теперь я усомнился в людской справедливости. По натуре своей я был склонен к благоговению, и что-то доподлинно должно было меня потрясти, чтобы убить по мне веру в достоинство человека. К сожалению, хорошим манерам и благопристойному поведению нас обучали не ради нас самих, а ради людей; «что скажут люди?» — эту присказку я слышал постоянно и полагал, что люди должны быть справедливы и уметь все расценивать по достоинству. И вот я столкнулся с обратным явлением. Величайшие и очевидные заслуги подвергались осмеянию, доблестные подвиги, если уж их никак нельзя было отрицать, искажались и умалялись; и такая грубая несправедливость по отношению к человеку, который, безусловно, возвышался над всеми своими современниками и подтверждал это ежедневно, показывая, на что он способен, исходила не от черни, но от таких разумных и хороших людей, какими я не мог не считать своего деда и дядьев. О существовании разных партий и о том, что сам он принадлежит к одной из них, мальчик, конечно, не догадывался. Он тем более считал себя правым и спои убеждения не заслуживающими упрека, что так же, как его единомышленники, высоко ценил красоту и разные добрые свойства Марии-Терезии, не порицал императора Франца за его страсть к деньгам и драгоценностям, а когда графа Дауна иной раз называли шляпой, ему это казалось справедливым.
Нынче, если хорошенько поразмыслить, мне кажется, что то был зародыш неуважения, более того — презрения к людям, некогда мне свойственного и лишь много позднее приведенного в равновесие путем глубокого проникновения в жизнь и расширения знаний. Так или иначе, но, убедившись в неизбежной пристрастности сторон, мальчик был огорчен до глубины души; к тому же это открытие пошло ему во вред: он стал отдаляться от тех, к кому прежде относился уважительно и с любовью. Непрестанно сменявшие друг друга военные и политические события не давали утихнуть семейной распре. Мы находили горькую радость в том, чтобы всякий раз заново обострять воображаемые беды, провоцировать необоснованные стычки; и так одна сторона в течение нескольких лет мучила другую, покуда французы не заняли Франкфурта и не внесли доподлинных трудностей в нашу жизнь.
Хотя большинство франкфуртцев в важных событиях, развернувшихся вдали от родного города, усматривали лишь повод для страстных споров, кое-кому все же уяснилась серьезность сложившейся обстановки и опасность, что наши земли станут ареной боев, в случае если Франция вступит в войну. Нас,