Кизяк — это главное топливо любого степного кочевья, любого поселения в горах. По крайней мере, в старое время. Я пригляделся. Кизяк я видел разный: сушеный лепешками и предварительно порезанный квадратами. Но здесь он походил скорее на прессованный табак или на темные, бурые, сильно смешанные с соломой сырцовые кирпичи. Может быть, такое впечатление создавалось потому, что он был уложен аккуратной кладкой, издалека напоминавшей грубую шерстяную вязку. При этом брикеты были совершенно ровными, ибо, как я догадался, предварительно были раскатаны каменной «скалкой» диаметром со средней толщины бревно.
— О черт, какой кизяк! — потеряв всякую осторожность в выражениях, воскликнул я, доставая фотоаппарат.
— Да, это кизя-ак! — одобрительно подтвердил Магомед. — Осталось совсем мало людей, которые еще умеют делать настоящий кизяк… — он помолчал, как будто считая. — Пять или шесть хозяйств.
Я сразу обратил внимание на слово «хозяйств» — язык сам выдал себя, сама архаика подобного словоупотребления: в Согратле «хозяйством» частенько называли семью, в том числе и городскую, давно переставшую быть единым хозяйственным организмом, как это было в патриархальные времена.
Дом Магомеда располагался в верхнем порядке; может быть, даже в последнем ряду домов под вершиной, и выстроен был заведомо позже, чем дома из желтого камня в центре. Это был обычный двухэтажный дом, встроенный в линию таких же домов: в первом этаже помещение для скота или для птицы, на худой конец, просто кладовая, второй этаж — куда поднималась наружная лестница — жилой. Кухня, гостиная и две небольшие комнаты. На площадке лестницы перед входом в дом стояла обувь, но вообще-то вид отсюда открывался отличный: белые занавеси Большого Кавказа все так же маячили вдалеке, как и в Хунзахе, только были, кажется, дальше.
Патимат, жена Магомеда, уже накрыла для нас чай перед открытым окном гостиной с видом на горы. Ну, а поскольку давно минуло время обеда, на стол были выставлены все яства, которые были в доме: пресная брынза, хлеб, мед и похожий на черное масло урбеч[16], и главное блюдо — традиционный мясной хинкал.
Мы, как того требует обычай, умылись с дороги и я, наконец, с удовольствием втянул крепкого чаю. Завязался разговор. Магомед говорил удивительно: ясно, аргументированно, четко, будто читал по книге, написанной хорошим автором. Через некоторое время я, слушая его, осознал, в каком месте происходит наше чаепитие. Прямо в окно, не вставая из-за стола, можно было увидеть на противоположном конце ущелья, на вершине одной из гор, крепость или развалины крепости. Это укрепление было выстроено еще во времена Кавказской войны по приказу Шамиля. Здесь двадцать лет спустя после его добровольной сдачи сражались до последнего против царских войск согратлинские повстанцы 1877 года, неудачно попытавшиеся вновь поднять на джихад вольные горские народы. Если же выйти на площадку над лестницей, то оттуда открывается вид на еще один памятник — посвященный разгрому в решающем сражении почти невероятного по мощи врага — персидского шаха Надир-кули. И все это сражение можно было нарисовать пальцем или взглядом прямо на склоне горы, видной с Магомедова «балкона». Чтобы русский читатель мог лучше представить себе, в каких обстоятельствах происходило наше чаепитие, нужно вообразить себе площадку, с одной стороны которой было бы видно Куликово поле, а с другой стороны — поле Бородинское. То есть места, где в полной мере проявился неукротимый дух и мужество народа.
— Вам, наверное, известно, — продолжал меж тем Магомед, — что Надир-шах — он был политическим деятелем и государственным строителем такого масштаба…
Если поставить на стол хорошо округлившуюся тыкву и положить рядом маковое зернышко — то будет проще представить «масштаб соответствия» тогдашней Персии и Андалала. И хотя Надир-шах поперхнулся-таки этим зерном на склоне горы, видной, как на ладони, и андалальскому обществу действительно принадлежит в этой победе выдающаяся роль, я позволю себе сделать о шахе Надире несколько замечаний, помимо тех, что сделал Магомед во время своего рассказа.
Надир-шах был из той породы благодетелей человечества, которых принято называть «завоевателями». Причем завоевать он хотел ни много ни мало, а весь мир. А это, извините за прямоту, диагноз. Правда, в представлении шаха Надира «весь мир» означал
В 1740 году настал черед Средней Азии. Бухарский эмир сразу уступил Надир-шаху земли до Амударьи и выдал свою дочь за его племянника; хивинский хан, не пожелавший сдаться, несмотря на яростное сопротивление, был разбит, и на его место посажен был брат рассудительного бухарского эмира. Таким образом пазл, издавна известный завоевателям как «Весь мир», был собран за какие-нибудь семь лет. Но что это была за империя? Все вновь приобретенные провинции кипели восстаниями. Вновь вспыхнул мятеж в Дербенте. Чтобы усмирить его, и усмирить примерно, шах отправил к стенам древнего города тридцатидвухтысячную армию под руководством своего брата Ибрагим-хана. Из похода вернулось едва ли восемь тысяч человек… И тогда Надир-шах решил сам возглавить карательную экспедицию в Дагестан. В истории «повелителей мира» часто обнаруживается роковая ошибка, роковой шаг — вместо запада — на восток, вместо востока — на запад; чудовищные силы собираются на второстепенных, стратегически не значимых направлениях. Нет сомнения, что, встав во главе своего войска, шах Надир вновь взял бы Дербент, чтобы избавиться от смуты в государстве. Но разве для этого нужно было стотысячное войско? Эта громада не могла уместиться в городе между двух стен, она физически переполняла его, как тесто, перла во все стороны и растекалась по окрестностям. Кроме того, войско, собранное для похода и для резни, требует похода и резни, и, повинуясь этому порыву, повинуясь запаху свежей крови, доводившему его до помрачения ума, Надир совершил роковую ошибку: он переступил дербентскую стену и ступил в Дагестан. Первый же шаг в горы Табасарана был грозным предупреждением: несмотря на то, что силы Повелителя мира и табасаранцев никак нельзя было соизмерить, кровавая битва, в которой никто не мог одержать верх, продолжалась три дня, и сам Надир-шах только поражался «мужеству и жажде к победе» первого же повстречавшегося на его пути горского племени. Через несколько дней табасаранцы вновь подстерегли войско шаха и, укрепившись на вершинах гор, так осыпали его стрелами, что за два часа восемнадцать тысяч персов покинули этот беспокойный мир, и армия вынуждена была отступить. Узнав об этом, Надир-шах пришел в такую ярость, что велел сбросить с горы командующего армией и еще четырех пятисотников. Когда к началу сентября 1741 года Надир-шах прорубил себе путь на территорию Андалала, в этой немыслимой резне с горцами уже был сокрушен главный противник — лакский Сухрай-хан. И хотя сыновья Сухрай-хана были отправлены за помощью на север, в Хунзах, откуда была родом их мать, с письмами к вольным горским обществам, их отец, Сухрай-хан, ехал при шахе уже в качестве пленника.
Согратлинцы получили от Надир-шаха грозное письмо, в котором тот давал андалальцам три дня,