быть просто винтиком в государственной машине. Как и множество других детей, которые росли под неусыпным присмотром своих бабушек. Наверное, каждый по-своему пытался приспособиться к системе, но в конце концов понимал: приноравливаться, чтобы быть как все, — получается плохо, лучше оставаться самим собой.
В 1937 году, когда мне было десять лет, мы переехали в центр Москвы, в 1-й Николощеповский переулок, дом 4/20. Это был пятиэтажный дом с высокими потолками и большими кухнями. По первоначальному проекту предполагалось также наличие балконов, но по неизвестным причинам их так и не установили, и фасад здания «украшали» торчащие из стены стальные балки.
Квартиру, в которую мы переехали, раньше занимал ответственный работник Центросоюза — ведомства, регулирующего экономические связи между городом и деревней. Отец тоже там работал. Прежнего жильца арестовали, а его квартиру разделили. В одной комнате осталась его жена с десятилетней дочкой, а две другие предоставили нам.
Мне нравилось жить в новой квартире. В отличие от барака здесь были водопровод и туалет со смывным бачком.
На кухне — новая плита, которую не надо топить дровами, достаточно зажечь газ. Из окна комнаты, в которой разместились мы с бабушкой, открывался прекрасный вид, и я часами могла смотреть на баржи, плывущие вниз по Москве-реке.
Вскоре после переезда отец принес домой трехтомник Александра Герцена «Былое и думы». Я полюбила первый том — воспоминания Герцена о юности, прошедшей в Москве в двадцатых годах девятнадцатого века. Первые главы послужили мне путеводителем по лабиринту арбатских переулков. После революции старые особняки превратились в огромные коммунальные квартиры. Высокие окна без портьер, из форточек свисают сетки с продуктами — масло, сыр, колбаса, а между рамами хранятся бутылки с молоком и кефиром. Если прищуриться и не замечать эти импровизированные «холодильники», улица потеряет ясные очертания, и можно легко вообразить, как по ней движутся черные экипажи, из них выходят лихие офицеры и дамы в бальных платьях. Можно даже представить прогуливающихся по вечерней улице Пушкина или Герцена: вот они прошли мимо и скрылись в подъезде особняка с изящными венецианскими окнами.
Однажды ночью пришли за соседкой, женой арестованного чиновника. Смутно помню звуки тяжелых шагов в коридоре, хлопанье дверей, плач девочки. Хотя и сквозь сон, я все это слышала, но на следующее утро, когда соседская комната опустела, я по-прежнему была уверена, что живу в лучшей в мире стране. Время раздумий еще не пришло. В освободившуюся комнату поселили семью из пяти человек. В том году подобные переселения произошли еще в двадцати девяти квартирах нашего дома. Это был пик сталинских репрессий против членов партии.
Газеты предлагали некоторое объяснение фактам исчезновения граждан. Печатались рассказы о плохих людях, которые не хотят, чтобы наша страна успешно выполнила свою историческую миссию — освобождение рабочего класса от эксплуатации капиталистами. Эти негодяи работали сообща: англичане, американцы, немецкие фашисты, японцы, буржуазные поляки. Они поручали свои грязные дела полчищам шпионов, террористов и наемных убийц, орудовавших внутри страны.
Не помню, думала ли я, что исчезнувшие соседи по дому тоже были плохими, я просто не воспринимала их отсутствие как что-то чрезвычайное. Я не знала другой жизни. К тому же мне казалось, что силы истории в чем-то подобны силам природы. Классовая борьба — как шквал: вздымает прошлое, отнимает жизни, разрушает дома, даже целые города и уносит их в океан. Какие моральные критерии можно применить к шквалу? Наверное, чтобы я начала задавать вопросы, должно было бы случиться что-то экстраординарное, не меньше чем арест родителей. Я бы не поверила, что мои родители плохие люди, немецкие шпионы, диверсанты или враги народа. Как и все в то время, я без объяснений чувствовала, что каждого подстерегает опасность, а вопросы могут только приблизить ее. Интуитивно не задавая вопросов, я тем самым оберегала и себя и своих родителей.
В 1937 году страна отмечала столетие со дня смерти Александра Сергеевича Пушкина. К этой дате Академия наук издала полное собрание сочинений великого поэта. Мы с отцом придумали игру: он читал две строки из «Евгения Онегина», я подхватывала и продолжала читать, пока меня не останавливали. Я знала наизусть все восемь глав.
В том же году я заметила, что дети во дворе избегают меня, не хотят играть или разговаривать. Может, причина была во мне, но столь же вероятно, что это был дух времени. Взрослые вели себя очень осторожно, почти не общались друг с другом, и дети следовали их примеру. Было бы наивно ожидать, что дети, жившие в доме 4/20 по 1-му Николощеповскому переулку, могли быть какими-то особенными. Но их поведение часто казалось довольно странным. Например, как только игры заканчивались, все разбегались, будто из какого-нибудь унылого учреждения в конце рабочего дня.
Почти все в нашем дворе прочитали «Три мушкетера» Александра Дюма. Эта книга открыла нам иной мир. Мы могли часами воображать себя в другой стране, в другое время, снова и снова разыгрывая дуэли, путешествия по Франции, балы в Лувре. Сначала мне досталась роль мадам Де Шеврез, но я схватила палку и, размахивая ею как рапирой, отвоевала себе право на роль Атоса. Из всех персонажей он нравился мне больше всех: благородный, смелый, скромный. Остальные мушкетеры не производили такого впечатления: Портос — груб, Арамис — сноб, д’Артаньян — безрассуден.
Игра заканчивалась, и я оставалась одна. Почему у меня нет друзей? Я винила себя — я слишком высокая, неуклюжая, совсем не хорошенькая. Я была какая-то не такая, а хотелось быть как все.
Однажды мама, увидев, как я рассматриваю себя в зеркале, сказала: «Не заглядывайся, ты совсем не красавица». Я не могу упрекать ее за жестокие слова, она просто старалась воспитать во мне скромность. Если девочка будет думать, что она лучше всех, ей будет трудно жить и работать в коллективе.
Родители купили пианино и предприняли отважные попытки учить меня музыке. Я продвинулась настолько, что разучила итальянскую песенку из «Детского альбома» Чайковского. Каждый день не меньше часа я сидела за пианино, установив на пюпитр «Войну и мир», «Анну Каренину», «Айвенго» или «Мадам Бовари», и играла по памяти, но в разном темпе, от адажио до престиссимо, в зависимости от того, что больше подходило к тому месту в книге, которое я в данный момент читала. Все это делалось для того, чтобы бабушка на кухне слышала, как я стараюсь.
При каждом удобном случае мы с отцом «путешествовали» по нашей карте, и нередко гидом нам служил Жюль Верн. Так я узнала об эвкалиптах, растущих в Австралии, где земля красного цвета, а животные носят детенышей в сумках. В голове у бледной впечатлительной девочки все перемешалось — Атос, Портос, Арамис, Пушкин, Герцен, Анна Каренина, мадам Бовари и маленькая испанка Анита. Книги для нее были реальностью. Красная земля и кенгуру, скачущие по эвкалиптовым лесам, были более интересны (и менее опасны), чем то, что происходило в доме 4/20 по 1-му Николощеповскому переулку.
Почему-то запомнился один вечер, когда отец рассказывал мне об Исландии: гейзеры, суровая земля вулканического происхождения, древние саги, передающиеся из поколения в поколение. «Столица Исландии — Рейкьявик. Я ничего не знаю об этом городе, но, должно быть, он прекрасен. Послушай, как звучит: Рейкь-я-вик». Через пятьдесят лет, подлетая к этому северному городу в самолете «Пан Американ», я поймала себя на том, что повторяю: «Рейкь-я-вик».
Весной 1937 года отец перестал ходить на работу. По утрам он не брился, не одевался, лежал в пижаме, повернувшись к нам спиной и уставившись в спинку дивана. Возвращаясь из школы, я заставала его в той же позе. Шофер, возивший его на служебной «эмке», больше не появлялся.
Дело было в том, что председателя Центросоюза, И. А. Зеленского, арестовали, и в ходе расследования он сознался, что создал в Центросоюзе подпольную фашистскую организацию, в которую вовлек около трехсот членов партии, своих сотрудников. Эта вражеская организация устраивала встречи во время банкетов в загородном доме отдыха Центросоюза. Банкетов там и в самом деле проводилось множество: в годовщину Великой Октябрьской социалистической революции и в годовщину основания Центросоюза, в День международной солидарности трудящихся и в День Сталинской Конституции, в канун Нового года, а также по случаю юбилеев и выходов на пенсию. Подвыпившие чиновники пели хором о