исторический кризис, раз создававшаяся им веками культура подвергается искусу - они не могут не ответить на все трагические вопросы, вставшие перед Россией. Тем более что силы, раздирающие надвое Россию, делят на те же враждебные лагеря весь мир; тем более что судьба наша глубоко символична для исторического момента всего человечества. Кому же, как не этим писателям в эмигрантской свободе, ответить на всё, на что не свободны ответить их подсоветские собратья? В конце концов, это их прямой долг перед всей настоящей Россией. Эта эпохальная, героическая задача, павшая на плечи малочисленной зарубежной, именно эмигрантской (идеологически противопоставившей себя тому, что в сов. России) литературы, и есть сегодняшний день русской литературы. И, приняв русскую литературу, мы не можем не оказаться в этом дне.
Не всё в этом дне идеально благополучно. Издавая свой «Якорь», Адамович назвал его антологией «русской зарубежной поэзии». Вот эта тенденция «зарубежной» литературы показывает, что есть за рубежами СССР люди с беженской психологией. Часто беженской не только из России, но и из современности, как говорится - «из жизни». Столица эмигрантской русской литературы, Париж, в значительной степени больна этой усталостью, отказом бороться и думать, разочарованием, духовным цинизмом, утратой чувства времени и места. Борьба с этими настроениями - второй, внутренний фронт русской современной литературы.
Вот в чем и чем не может не жить каждый современный поэт и писатель, пишущий по-русски. Слова в художественном языке сравнивают с кирпичами, из которых строится здание. Представьте себе это здание русской литературы, еще недостроенное, окруженное лесами, кое-где разрушенное землетрясением. Все, кто несут на его леса свои кирпичи, казалось, должны были бы стать строителями. Но вот одни решили вдруг, что весь замысел здания был неверный, и захотели наскоро построить совсем другое здание, использовав начатое только как пристройку; другие же застыдились своего рабочего вида, неприличного в гостиной, решили, что всё равно ничего не выйдет, что кладка кирпичей вроде игры в кубики; решив так, бросили работу, сошли с лесов. Но остались верные, которые упорно продолжают начатое в веках дело. Теперь вопрос: с кем же из этих трех мы сейчас? Не с большевиками же, строящими литературу социалистическую, интернациональную, потому что литература, которой мы верны, - русская; и не с отступившими, отчаявшимися, потому что исключивших себя из жизни жизнь отвергает, а мы живые и хотим живыми остаться. Да, мы с третьими, с теми, кто упорно строит будущее из материала нашей общей трагической и героической жизни. Словом, мы с эмигрантской литературой.
Навья трапеза
Так гадала Светлана. Мы знаем, что это было в «крещенский вечерок». Но от Рождества до Крещенья очень близко, так близко, что долго восточная церковь праздновала Рождество на Богоявление. Много, много общего исследователи наших народных обрядов нашли и в купальских днях с рождественским кануном. Елка наша, к которой с детства мы все привыкли, - символ того же костра, озарявшего в прежней России ночь под Ивана Купала... а оба они - того самого, на котором отдаленные предки наши предавали огню своих мертвецов. Да и само название общее - русалии, - как некоторые думают, происходящее от одного корня с русский: от имени бога Хорса. Главное же, что тут было общего, - вот эти «два прибора на столе» - мистическая трапеза мертвым, «вторая», как ее называли средневековые обличители двоеверия. В основе всех славянских дохристианских мистерий - общение с предками, ушедшими в навье, до самого первого, отдаленного, от которого мы произошли - Хорса, откуда и Бог назван Дедом, а люди его внуки. Есть пословица: «из невья не приходят ниву венити», а в гости к живым приходят. Был у меня знакомый чудак, ставивший навью вторую трапезу у себя за столом, называвший себя новоязычником[444]. Он говорил, что умирать лучше недалеко от какой-нибудь из русалий - тут мертвого сразу же принимает в свою среду весь род. Иначе второе я человека должно скитаться среди живых, ожидая дни приема. Вся эта церемония была ему доподлинно известна. Насколько помню с его слов, вечером в день русалии, 24 июня или 24 декабря, начинают собираться предки человека в комнате, где он умер. Если в этот час поставить там тайком от всех навью трапезу - немного хлеба, творогу и кружку молока, - предки, отведав от нее, станут видимы. Чудак мне советовал сделать это после его смерти. Сначала придут те, что умерли позже, они, пожалуй, еще и не так интересны. Но за ними выйдут из небытия родоначальники, и наконец зашатается дом, порог даст трещину, и из него с рогом и мечом в руке явится сам праотец, Род. Перед ним должен пасть ниц последний из умерших и ему постричься - отрезать и бросить под его ноги символическую прядку волос. Зрелище это должно быть для живого потрясающим, но я от него отказался, и отказался не по своему нелюбопытству, а потому, что уже имел опыт навьей трапезы и больше повторить его не осмелюсь.
Было это, если сия история может быть вам интересна, еще в последний год старой усадебной России. Последнее ее лето я с матерью провел в имении тетки отца, старой придворной фрейлины, которая каждый день навещала могилу своего мужа, генерала со сложной немецкой фамилией, одно время занимавшего место министра. В склепе рядом с его надгробием было другое, чистое, приготовленное для себя бабой Олей[445]. Посреди парка стоял нежилой домик с башней, по преданию построенный Бироном. Когда вы входили в него, эхо шагов наших рассыпалось по потолку и по стенам, точно невидимые, пришедшие из невья, преследовали вас, забегали вперед, возвращались, перешептываясь и хихикая. На стенах висели темные портреты, следившие глазами за проходившими по комнатам. Вообще дома этого я боялся. А баба Оля как раз любила брать меня в спутники, обходя его раз в неделю. За ключом посылался садовник или еще кто-нибудь, встреченный на прогулке в парке, и мы, девяностолетняя генеральша и двенадцатилетний гимназист, медленно-медленно не по моей вине - обходили оба страшных пустынных этажа. На лестницу баба Оля поднималась одной ногой вперед. Дойдя до площадки она опиралась о широченный подоконник, положив на него свою палку, и всегда рассказывала одну и ту же историю, от которой у меня шевелились волосы на голове и холод пробегал по телу. Рассказ был о том, как покойный генерал видел во сне это окно, а в нем большую черную карету, приближающуюся к дому. И вот он сходит вниз, садится в карету, и она увозит его, возвращаясь по той же аллее. В действительности это было невозможно, потому что тогда еще перед домом стояло большое озеро, и по нему к погосту, примыкающему к парку, ходил паром. На этом пароме генерала и отвезли на погост в черном катафалке. Озера этого давно не было в помине: его высушили, и на его месте росла гигантская трава, скрывавшая меня с головою. На одном из возвышений, бывших островков, стояла старая забитая деревянная баня. Она-то и влекла меня, влекла, маня и пугая. Знал я тогда уже хорошо о гаданьях в бане, знал, повторял строки: