присутствии Николая, придворных, генералитета. Это был «социальный заказ»…
Вырождался и сам ритуал дуэли, превращаясь в самопородию. Гениальный наблюдатель происходящего Лермонтов рассказал дикую — по прежним понятиям — историю дуэли Печорина с Грушницким. Рассказал о том, как несколько офицеров задумали устроить из поединка — дела чести! — подлый фарс, зарядив только один из пистолетов. Печорин, изнывающий от отвращения к своему времени, убивает Грушницкого и за попытку посмеяться над последним правом благородного человека — правом возвысить себя в честном поединке, правом скинуть липкую паутину нечистого времени и хоть на миг подняться в смертельно чистый воздух дуэли, где два человека остаются наедине с судьбой. Грушницкий и драгунский капитан — дети эпохи, готовы на поступок, немыслимый в декабристские времена. Дуэль для них — способ убийства. Честь — пустой звук. Дуэль, призванная защитить честь, служит к усугублению бесчестья…
В истории поединка Печорина с Грушницким чрезвычайно важны некоторые детали — прямые намеки как на реальные факты, так и на литературные связи.
Лермонтов, разумеется, не мог не знать об убийстве Апрелева Павловым — он в это время служил в лейб-гусарском полку под Петербургом. Вполне возможно, что он слышал и о смерти Шишкова. И вряд ли случайна фраза Грушницкого: «Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла…».
Секундант Грушницкого — драгунский капитан, циник и фразер. Драгунским капитаном был Якубович, о похождениях которого Лермонтов наверняка был наслышан. Но если это может быть простым совпадением, то не может быть совпадением то, что второго секунданта Грушницкого зовут Иваном Игнатьевичем — так же как персонажа «Капитанской дочки», которого приглашает в секунданты Гринев и который презирает дуэли за их нелогичность.
Граф Владимир Сологуб, человек весьма светский, которого Пушкин вызывал на дуэль в начале 1836 года (за бестактность в разговоре с Натальей Николаевной), а затем, после примирения, просил быть секундантом в поединке с Дантесом, — Сологуб в повести «Большой свет», написанной в 1839 году, рисует вполне анекдотическую околодуэльную ситуацию: «Граф вскочил с дивана. Дверь отворилась, и Сафьев вошел в комнату.
Оба поклонились друг другу учтиво, сухо и не говоря ни слова. Графу было как будто неловко, а Сафьев казался важнее обыкновенного.
Наконец он начал.
— Господин Леонин. — сказал он, — сделал мне честь выбрать меня в свои секунданты.
Граф поклонился и отвечал немного смутившись:
— Вам известно, что я… что мы… что Щетинин просил меня…
— Я для этого и имею честь быть у вас. Наше дело условиться о времени и месте поединка, выбрать пистолеты и поставить молодых людей друг перед другом.
Граф побледнел. Что скажет граф Б.? Что скажет граф Ж.? Человек, как он, замешанный в подобную историю!.. Если о ней узнают, ему навек должно бежать из Петербурга.
— Вы полагаете, — прошептал он с усилием, — что нет возможности помирить молодых людей?
— По-моему, — небрежно отвечал Сафьев, — всякая дуэль — ужасная глупость, во-первых, потому, что нет ни одного человека, который стрелялся бы с отменным удовольствием: обыкновенно оба противника ожидают с нетерпением, чтобы один из них первый струсил; а потом, к чему это ведет? Убью я своего противника — не стоил он таких хлопот. Меня убьют — я же в дураках. И к тому же, извольте видеть, я слишком презираю людей, чтоб с ними стреляться… Впрочем, не о том дело. Я вам должен сказать, что юноша мой очень сердит, не принимает объяснений и хочет стреляться не на живот, а на смерть. Завтра утром.
— Завтра утром? — повторил граф.
— За Волковым кладбищем, в седьмом часу.
— Но… — прервал граф.
— Барьер в десяти шагах.
— Позвольте… — заметил граф.
— От барьера каждый отходит на пять шагов.
— Однако… — заметил граф.
— Стрелять обоим вместе. Кто даст промах, должен подойти к барьеру. Разумеется, мы будем стараться не давать промахов.
— Но нельзя ли… — завопил граф.
— Насчет пистолетов будьте спокойны: у меня пистолеты удивительные, даром что без шнеллеров по закону, а чудные пистолеты.
Граф был в отчаянии».
Это не просто сатира. Это модель новой идеологии. Разумеется, родилась она не в тридцатые годы. Она всегда существовала рядом с высокой дуэльной традицией. Недаром мы снова и снова возвращаемся к незабвенному Ивану Игнатьичу и его бессмертной формуле: «Ну, а если он вас просверлит?.. Кто будет в дураках, смею спросить?», которую дословно повторяет Сафьев. Той же мыслью закончил свою запись тридцатого года Алексей Вульф. Но теперь эта идеология вытеснила ту, высокую, и стала господствующей, цинически откровенной. Причем новые поколения и прежний, классический дуэльный быт рассматривали сквозь эти новые представления. Иван Сергеевич Тургенев пишет в 1846 году рассказ «Бретер», — относя действие сперва к девятнадцатому, а во втором варианте к двадцать девятому году, — где поединок представляется способом удовлетворения мелких и темных страстей.
Причины оскудения дуэльной традиции были многообразны. Разрушался — стремительно и драматично — дворянский мир, а с ним рушилось и соответствующее миропонимание. От поединков отказывались теперь не только от трусости или презрения к правилам чести. Другими становились сами эти правила.
Лермонтов, который был, как считается, сильно искаженным прототипом Леонина в «Большом свете», в «Княгине Лиговской», написанной в тридцать шестом году, предлагает сразу и объяснение сценам, подобным гвардейской пирушке с мордобоем вместо дуэли, и разворачивает одну из новых психологических ситуаций, не поддающихся простой оценке. Герой повести Григорий Александрович Печорин, аристократ-конногвардеец, оскорбил бедного чиновника и, как показалось окружающим, ловко избежал скандала — «истории». — «О! история у нас вещь ужасная; благородно или низко вы поступили, правы или нет, могли избежать или не могли, но ваше имя замешано в историю., все равно, вы теряете все: расположение общества, карьеру, уважение друзей… попасть в историю! ужаснее этого ничего не может быть, как бы эта история не кончилась. Частная известность уж есть острый нож для общества, вы заставили об себе говорить два дня. — Страдайте же двадцать лет за это. Суд общего мнения везде ошибочный, происходит у нас совсем на других основаниях, чем в остальной Европе; в Англии, например, банкрутство — бесчестье неизгладимое, — достаточная причина для самоубийства. Развратная шалость в Германии закрывает навсегда двери хорошего общества (о Франции я не говорю: в одном Париже больше разных общих мнений, чем в целом свете) — а у нас?.. объявленный взяточник принимается везде очень хорошо: его оправдывают фразою: „и! кто этого не делает!..“ Трус обласкан везде, потому что он смирный малый, а замешанный в историю! — о! ему нет пощады…».
Потому-то — ориентируясь на новую господствующую идеологию, — гвардейцы к презрительному изумлению Пушкина предпочитали снести оплеухи, но не попасть в «историю». Потому-то в таком отчаянии был граф из «Большого света», которому предстояло быть секундантом и, соответственно, попасть в историю… Раньше участием в поединке гордились. Теперь…
Но Печорину не удалось избежать объяснения с оскорбленным и произошла в высшей степени