чтобы, как многие, говорил сие par fausse modestie[75], божусь, что не скрываю от тебя истинных чувств моих. Гораздо решительнее скажу тебе, что войска и все что в управлении военном, теперь в лучшем состоянии, нежели прежде было. Народы, которые не повиновались нам, теперь лучше покорствуют, солдат в бодром духе и более уважаем <…>».
Быть может, он заполнял дневник для собственного успокоения или для потомства, для своей репутации в истории, а в письмах толковал о реальном положении вещей?
В том же письме он благодарит Воронцова за намерение подарить ему кусок земли в воронцовских поместьях в Крыму. «Сделай меня своим соседом!»
Отношения Ермолова и Воронцова — особый сюжет для психологического исследования. Искренняя дружба — боевое братство времен великой войны — существенно осложнилась в кавказский период. Воронцов был на пять лет моложе Ермолова, происходил из семьи, выдвинувшейся при Елизавете. Сын генерала-дипломата, он провел детство в Англии и получил блестящее образование. В цициановские времена сражался добровольцем на Кавказе против лезгин.
По сравнению с Ермоловым он был баловнем судьбы. Любопытно, что чем дальше, тем острее Алексей Петрович чувствовал разницу их положений, хотя полного генерала он получил на семь лет раньше Воронцова и Александр явно отличал его больше, чем командующего отдельным корпусом во Франции.
Алексей Петрович обладал удивительным даром предвидения: когда он не раз писал Воронцову, что он должен занять его, Ермолова, место на Кавказе и при этом возможности у него будут куда значительнее, то он как в воду смотрел…
На исходе кавказского периода сменилось не только обращение Алексея Петровича к своему привычному адресату: вместо обычного «редкий брат» — «любезный граф Михаил Семенович», что должно было подчеркнуть расстояние между ними, но и появилась какая-то совершенно не свойственная «гордому Ермолову» жалобная нота.
12 июля 1826 года он писал: «На твоей стороне преимущества происхождения, имени, ознаменованного важными заслугами предков, средств доставляющих связи и способы утверждать их, даже множество приверженцев. Мне отказаны все сии выгоды!!! <…> Ты верно не в том смысле как я принимаешь предложение доставить мне небольшую дачу на полуденном берегу. Я просто принимаю за величайшее одолжение и с такою деликатностию сделанное, которая, может быть, одному тебе свойственная. Избери по своему вкусу, но если только прикажешь построить или завести сад, то чтоб было по моим средствам, то есть, чтобы было самое умеренное и даже несколько скудное».
Это все та же неотступная мысль о скорой отставке и мирной жизни вдали от суеты, которая преследовала его постоянно в разных вариантах.
10 декабря того же 1824 года он писал Закревскому: «Ты меня порадовал мыслию построить для меня маленький домик под Москвою. Я принимаю то за величайшее одолжение и, конечно, им воспользуюсь. Неужели вне службы нет для человека удовольствий? <…> Я гораздо старее тебя и мне кроме упражнений хозяйственных, по состоянию моему, весьма ограниченных есть заботы воспитания детей, следовательно совершенно праздным не буду я, но и занятий найдется достаточно».
Это ли мечты «потомка Чингисхана», нового Цезаря, проконсула Кавказа, только что величественно и бесстрашно объезжавшего свои необъятные владения, миловавшего и казнившего? Нет, это другой человек.
Это человек, которого терзают мелочные финансовые заботы. Он уже отправил на продажу орденские алмазы и августейшие подарки — перстни. Но жизнь заставляет думать и думать о своем скором будущем:
«Старик мой, как слышу я, жизнию не довольно расчетливою порядочно порасстроил состояние и умножил долги, следовательно на первое время и я не без хлопот буду».
Была, как мы знаем, и еще одна забота, неожиданно возникшая для человека, привыкшего к одинокой бессемейной жизни.
Судя по всему, Алексей Петрович не питал горячей привязанности к своим кебинным женам. Но неожиданно он оказался увлеченным и заботливым отцом своим «татарчатам».
В том же письме, готовясь к мирной жизни в отставке, он вопрошал Закревского: «Научи меня, как поступить мне к испрошению детям моим дворянского достоинства и какой-нибудь фамилии? Через кого я должен действовать? Весьма недавно были примеры и, между тем, сделали то для генерал-лейтенанта Талызина, довольно великого мерзавца. Неужто мне-то откажут».
Судьба троих его сыновей, как мы знаем, сложилась вполне успешно…
Он уже продумал корректный способ уйти на покой.
«Ты желаешь, почтенный друг, — спрашивал он Закревского, — справедливы ли доходящие до тебя слухи, что я намерен удалиться из Грузии? Вот чистосердечное помышление мое: в 1825 году хочу я поехать на минеральные воды, там возьму курс, сдав прежде формально команду старшему; и потом подам рапорт, что расстроенное здоровье требует лучшего пользования и успокоения. К тому времени, кажется, будет сорок лет службы по формуляру, разумеется, со включением унтер-офицерской в гвардии, и я попрошу отпуска с полным жалованием, ибо иначе нельзя мне существовать».
Забегая вперед надо сказать, что сорока лет не получилось и, соответственно, по закону полного жалованья ему не полагалось. Что было чувствительным ударом.
Усталый и разочарованный, он чувствовал приближение неких событий и хотел избежать участия в них. Он писал время от времени в Петербург о враждебности и коварных намерениях Аббас-мирзы, но и возможная война с Персией вряд ли его влекла.
Однако события уже настигали его.
«Не в том положении я, — писал Ермолов Закревскому 12 июля 1825 года, — ибо уже к старости клонятся мои лета и мне уже почти не принадлежат удовольствия. Не по силам были труды мои и утомление призывает болезни. Прошу Бога, чтобы мог расстаться со службою без больших оскорблений».
Это не прозрение, это постоянное мироощущение. Готовность к несправедливости. Казалось бы — любимец императора, высший генеральский чин вне очереди, намерение государя поставить его во главе большой армии в Европе… Откуда это постоянное ощущение опасности?
От сознания неудавшейся жизни? От обилия врагов, число которых, равно как и их ожесточенность, он явно преувеличивал?
Понимание, что он — без богатства, знатности и семейных связей — держится только покровительством императора с его непостоянным характером?
А слава, популярность, любовь подчиненных, обожание солдат, ордена, чины, власть?
Оглядываясь назад, он видит «преследования, досады и горести».
Проконсул Кавказа. Новый Цезарь… Цезарь без Рубикона.
Видимо, Закревский был единственным — кроме друга юности Казадаева, — кто искренне любил Ермолова. Недаром и письма к нему Алексея Петровича так напоминают по своему скорбному тону письма Казадаеву из Костромы и Вильно… Удивительным образом Ермолов возвращался к психологической ситуации своей невеселой молодости.
В роковом декабре 1825 года его постоянно обуревают мысли о будущей жизни на покое.
События настигали его.
Записи этого времени в дневнике уже не напоминают царственную идиллию.
«1825. Июня 25. Отправил я фельдъегеря с письмом к императору, в котором огласил подозрения мои насчет войны с Персиянами. Просил подкрепление корпуса одною дивизией пехоты.
Поверенный в делах при персидском дворе г. Мазарович отправлен к шаху с предложениями, дабы отдалить войну.
Июля 2. Получил известие, что в ночи с 7 на 8 июня возмутившиеся чеченцы, возбужденные лжепророком, напав на укрепленный пост Амир-Аджи-Юрт, сожгли оный. Неосторожный начальник поста был атакован внезапно, хотя неоднократно предупрежден был о намерении. — Гарнизон (одна рота), потерпев чувствительный урон, переплыл через Терек».
Еще недавно он был уверен, что «любезные чеченцы» подавлены психологически, обессилены блокадой и осознали бессмысленность сопротивления. Оказалось, что последние годы в Чечне шли
