замешательство часть войск», но, опрокинув русскую пехоту, вклинилась между полками, разорвав единый фронт обороны в ключевом пункте — на большой дороге, контроль над которой открывал французам возможность стремительного дальнейшего наступления и удара в тыл уходящей к Днепру армии.
Граббе рассказывает этот драматический эпизод несколько по-иному: «Бессознательно поворотил я лошадь и поскакал по оставленной дороге. По кустарникам с обеих сторон пробирались назад солдаты, укрываясь от ядер, прыгавших по дороге. Заметив между ними несколько барабанщиков, я вызвал их, приказал бить сбор, и в невероятно короткое время сбежались со всех сторон ко мне несколько сот унтер- офицеров и солдат разных воротников; из офицеров Кавалергардского полка Башмаков, и де-Юнкер. Мы двинулись вперед, закрыли собой перекресток и стали на виду неприятеля на дороге.
Скоро подошел с дивизиею Коновницын, посланный главнокомандующим для восстановления дела. Найдя уже войска там, где он ожидал скорее найти неприятеля, он в самых лестных словах выразил мне свое уважение и приветствовал наверное с Георгиевским крестом».
Адъютант Барклая де Толли барон В. И. Левенштерн подвел итоги этого дня: «Сопротивление, оказанное неприятелю генералом Барклаем при Валутине и Лубине, спасло нас. Армии князя Багратиона угрожала опасность быть разделенной надвое. Если бы Наполеон пробился сквозь нее, то участь кампании была бы решена.
Император французов и его генералы не проявили в этот день своей обычной решительности, тогда как Барклай действовал с удвоенной энергией… Наполеон был вне себя от бешенства! В этот день утром он предсказывал совершенную гибель нашей армии; правда, ни один человек сколько-нибудь знакомый с военным делом не мог отрицать опасность нашего положения.
Генерал Барклай превзошел в этом случае самого себя. Его спокойствие и присутствие духа были несравненны!
Он подвергался величайшей опасности. Генерал Ермолов выполнил свой долг блестящим образом, но героем дня был генерал Коновницын».
Левенштерн находился во время боя на другом участке и потому, верно оценивая ситуацию в общем, неточен в деталях.
Во-первых, опасность быть «разделенной надвое» угрожала не 2-й, а 1-й армии.
Во-вторых, генерал Коновницын с дивизией прибыл на линию огня уже на исходе боя, когда главная опасность миновала. Героем дня был все же Ермолов.
За дело при Валутиной Горе Граббе получил орден Святого Георгия 4-го класса, а Ермолов — чин генерал-лейтенанта.
Благородный Барклай, прекрасно понимая роль своего начальника штаба в спасении армии, сделал то, что считал должным: доставил ему следующий чин вне очереди.
Это, однако, не изменило сути их отношений.
10 августа, на следующий день после того, как великий князь устроил публичный скандал главнокомандующему, произошла другая характерная сцена. Ермолов описывает ее в сдержанных тонах, а Граббе — более откровенно. Алексей Петрович в воспоминаниях вообще избегал малоприятного для него сюжета — травли Барклая и интриг против него. Он даже великого князя старался представить «скромным и почтительным».
Сопоставление свидетельств его и Граббе демонстрирует рассчитанную сдержанность Ермолова — когда дело касалось неприятных ему событий.
Речь идет о выборе места в районе Усвятья для предполагаемого сражения, что поручено было генерал-квартирмейстеру полковнику Толю. Но когда Барклай — вполне резонно, с точки зрения Ермолова, — указал Толю на принципиальные изъяны выбранной им позиции, Толь ответил откровенной дерзостью.
Ермолов: «Полковник Толь отвечал, что лучшей позиции быть не может и что он не понимает, чего от него требуют, давая разуметь, что он знает свое дело».
Конечно, полковник Толь вряд ли бы решился на что-то подобное, если бы не ощущал враждебности, окружавшей Барклая, и не надеялся на поддержку. Произошло, однако, нечто неожиданное.
Багратион относился к министру отрицательно, но, как истинный военный, знал цену субординации и дисциплине, и поведение оппозиционеров 1-й армии, несмотря на то, что он был, по сути дела, с ними солидарен, не могло его не раздражать.
«Главнокомандующий выслушал его, — продолжает Ермолов, — с неимоверною холодностию, но князь Багратион напомнил ему, что, отвечая начальнику и сверх того в присутствии брата Государя, дерзость весьма неуместна и за то надлежало слишком снисходительному главнокомандующему надеть на него солдатскую суму, и что он, мальчишка, должен бы чувствовать, что многие не менее его знакомы с предметом».
Граббе: «Отыскивали удобной позиции для принятия генерального сражения. Генерал- квартирмейстер Толь выбрал перед Дорогобужем казавшуюся ему выгодною. Оба главнокомандующие и цесаревич Константин с своими штабами выехали 12-го августа (ошибка мемуариста. —
Тут любопытна одна деталь — во время бешеной вспышки Багратиона «цесаревич осадил свою лошадь в толпу», то есть попятился. Сутки назад он прилюдно оскорбил главнокомандующего и, возможно, представил себе, как мог бы отреагировать на его поведение Багратион, присутствуй он при скандальной сцене. Великий князь, конечно, не полковник Толь — и тем не менее.
Демарш Багратиона, несмотря ни на что, делает ему честь.
Возможно, именно публичная поддержка Барклая главнокомандующим 2-й армией решила судьбу великого князя.
Для Ермолова это был выразительный знак — никакие интриги во благо Отечества и в пользу Багратиона не должны разрушать армию.
Филантропом Алексея Петровича назвать никак нельзя. Его несомненное человеколюбие, за что его любили солдаты и офицеры, распространялось исключительно на своих.
Генерал Маевский, в 1812 году служивший при штабе Кутузова помощником дежурного генерала, которым был тогда Коновницын, и, соответственно, постоянно наблюдавший Ермолова, сохранившего пост начальника штаба 1-й армии, оставил жестокое свидетельство: «На ночь подоспела к нам гвардия. Она кроме избы фельдмаршала уничтожила и сожгла все другие. Фельдмаршал, выходя к ним, одобрил их попечение о себе и просил поберечь только его избу, чтобы было где самому ему согреться. Это воспламенило воинов. И надо было видеть, что в эту ночь происходило! <…> К этому своевольству, сумятице и шуму присоединился ужасный холод. И посреди жалостной картины бивака к фельдмаршалу врывается в полночь офицер французского войска и просит помилования и спасения. Это встревожило и нас, а кончилось смешным, но жестоким. К Ермолову привели в полночь пленных, а он был утомлен и сердит. В таком худом расположении он говорит казацкому офицеру: „Охота тебе возиться с ними; ты бы их там же…“ Для казака этого было довольно. Он вышел и тут же принял их всех в дротики. Один из них сорвался с копья и полетел прямо к фельдмаршалу, где он был принят и успокоен по-отечески».
Нет оснований утверждать, что Ермолов был сторонником тотального убийства пленных. Это могло быть печальным эпизодом, но эпизодом тем не менее характерным. Была ли вызвана его жестокость только чувством мести, как он сам утверждал? Мести за разорение России, за горести ее жителей, за сожженный Смоленск, за сожженную — не французами! — Москву, за позор Аустерлица и Фридланда? Не только.
Нужно представить себе, в каком культурном пласте были воспитаны русские дворяне ермоловского интеллектуального уровня, вышедшие из XVIII века, какая литература питала их воображение, диктовала