И наш паталогонатом над давешним младенчиком колдует че-то. Глянула я на него и обомлела – глазищи черные и сверкают, лицо темное в желтизну, а зубы на этом лице так и светятся. Врать не буду, перепугалась, хотела уж идти обратно. Не столько покойников боялась, сколько паталогонатома. Темный он был человек. Мутный. То ли узбек, то ли арап, словом, не русский. Мы его Махмудкой звали. Этого Махмудку какая-то международная организация спасла и выделила в нашей деревне ему дом.
– Красный крест, наверное, – подсказала Настасья.
– Знать не знаю, какой крест, а только подселили басурманина под бок. Я, значит, к двери. А он так заулыбался и говорит: 'Ко мне, бабушка? Тело завтра выдам, не время сейчас. Не готов еще'. Хорошо по- русски говорил, хоть и странно как-то. И тут ударило мне в голову – ведь врач! Правда, его в деревне называли 'врачом мертвых', а иногда и просто 'мертвым врачом', ну так ведь – врачом. Говорили, учился в столичном институте. Я и сказала, мол, Махмудка, ты хоть и арап, и паталогонатом, так ведь – врач! Вот и подмогни, фелшер не в том состоянии.
Потемнел он лицом и обидчиво так ответил: 'Я не арап, а копт, и зовут меня не Махмудка, а...' Запамятовала, что-то вроде Хоремсеб, али Соремхеб. Сроду таких имен не слышала.
Ну да ладно. Говорю, баба рожает. Нет никого, помрет, мол. Он вроде опять с лица сменился. Вроде не желает давать согласие, и в то же время... 'Хорошо, – говорит, – ладно. Это не моя специальность, но умею'. Только тут я заметила, что на руках у него резиновые перчатки, да все в крови, а младенчик почти пополам разрезан. Попятилась я. А он мой взгляд заметил, усмехнулся, и младенчика того в какой-то железный ящик припрятал. 'Все, – говорит, – я готов'. А я уж сто раз пожалела, что ввязалась, но так и выхода другого нет. Привела я басурманина в избу. Все сделали, как положено – разродилась Алевтина Венечкой. А этот, как ребенка воспринял, так и задрожал весь. Инда зуб на зуб не попадал. Алевтина-то, как избавилась от родовых мук, глаза распахнула, да завопила: 'Ты что же, дура старая, мертвого врача притащила. Не будет теперь добра!' А Махмудка энтот бочком-бочком и в дверь. И гул такой пронесся, как если бы самолет пролетел. Может, и был то самолет. А мне сдается другое. Адский то гул был.
Вечерело. Во всех избах распивали вечерние чаи, в посвежевшем воздухе не раздавалось ни звука, как вдруг, совсем рядом с домой Маланьи, раздался истошный женский крик:
– Ирод! Наслал господь придурочного попа! Когда все это безобразие только кончится?
Настасья обернулась на крик и увидела через низкий заборчик, как Алевтина выдирает из земли крест.
– Сейчас крестом тебя по голове оглажу, – вопила она. – Повадился на чужой огород, семинарист недоношенный!
Маланья замолчала и кинулась к забору.
– Опять поп с крестом приходил? – осведомилась она. – Ай, нет на него закона.
Алевтина, наконец, выдернула крест и торжествующе понесла его прочь со своей территории. При этом она выглядела как христианка первых веков, с крестом на плече шедшая на казнь.
– Ругаться пошла, – раздумчиво произнесла Маланья. – А может, и фингал попу поставит.... Так о чем, бишь, я?
– Че там? – поинтересовалась Настасья, с интересом заглядывая в соседний двор. – Верующая что ли?
– Какая там верующая! С попом все воюет, с отцом Игнатием. Попик у нас новый, молоденький, никто его не уважает, за советом нейдут. Вот и вбил в свою дурью башку, что Венька ему главный конкурент. Чуть Алевтина со двора, а он уж тут как тут с этим крестом. Воткнет на огороде и бежит, как нашкодивший поросенок, а Кулакова крест хватает и прет его на гору, к церкви, чисто Христос на Голгофу. Сколько ей говорила, не ташши в церковь-то, в лесочке оставь. Так ить честная! Грит, чужое имущество вернуть надо.
Так о чем я то говорила? Да! Гул пронесся. Ну, стало быть, разродилась Алевтина и стала воспитывать младенчика. Хворый он был, слабенький. Все, помнится, болел. Сколько раз мог до утра и не дожить. Конвульсии у него были. А Алевтина, зараза такая, все на меня грешила. 'Твой мертвый врач Венюшку сглазил', – и все тут! А тут, как назло: то град, то засуха – тоже басурманин виноват. Так озлобился народ на Махмудку, что гнать его стали из деревни, изживать. А он уперся и ни в какую. Мужики уж и в область ездили к самому высокому начальству. Некуда басурманина переселять, и точка.
К тому времени Венюшке уж пять лет сровнялось. Странный рос мальчонка. Все что-то прислушивался ко всему, молчал много. Думали уж, немой уродился, ан нет – заговорил. Из-за слабости своей бегал мало, все книжки читал. Читать-то еще в четыре начал, сам обучился. Только вот тревожила Алевтину его болезненность. Воспитывала его чуть не в вате, пылинки сдувала, дрожала – одним словом. Ну и времени не теряла – подогревала, как могла, соседей против Махмудки. Оно ж и понятно, если постоянно подогревать – любой сварится. И решили наши мужики паталогонатома того порешить.
– Как это – порешить? – опешила Настасья. – Насмерть?
– Знамо, насмерть. Как по другому-то? Выманили его за деревню, там, где земля непахана, под видом того, что хотят вскопать этот участок и облагородить. Лопаты взяли. Сначала по-хорошему говорили: мол, уезжай, арап. А он уперся, говорит: 'Не арап я, а копт'. Не знаешь, где такой народ есть?
– Нет, – покачала головой Настасья. – Не знаю.
– Ну, значит, не арап. Хотя и похож. Сначала по-мирному – уезжай, а то хуже будет. Отказался. Мужики-то его лопатами и забили. А хучь бы и копт, все одно – забили.
– Как забили? Как можно? Это ж убийство.
– А-то! – подтвердила Маланья, утирая подбородок. – Оно, конешно, убийство. Так ведь своих спасали. Хотели тело прямо там и закопать, но не успели. Меня там не было, не видела я, но говорят, что тело само собой ушло в землю, а на его месте разверзлась дыра...
– Дыра? Нет, ну все-таки убийство, – расстроилась Настасья. – Не могу я писать про убийство. Незаконно это, и виновные не пойманы и не наказаны.
Она взяла еще одну сушку и принялась осторожно ее разгрызать, стараясь не попасть на пломбированный зуб:
– Как вот милиция придет к вам и пересажает всех. Дыра у них тут... Хм....
– Дыра, – согласно закивала Маланья. – Огроменная круглая дыра в земле. Как пещера, только словно бы аккуратно вырезана. И дна у нее нет! – торжествующе подытожила Маланья. – Только на дыре все не закончилось. Их-то, мужиков, десятеро было. Потапыч покойный с ними. Да что говорить, все уж покойники. Что ни год, то одного хороним. Что характерно, мрут все больше, аккурат, в то самое время, когда убили Махмудку. Так что, милочка, сажать уж и некого. Они теперь на том свете ответ держат. Первым помер Василий Переверзев, Клавдин муж. Похороны, стало быть, собралась вся деревня. И вдруг Венька, шкет такой, подбегает к матери и говорит, громко так, что все слышат: 'Мамка, дядя Вася сказал, что не тот костюм на него надели. Другой он просил'. Алевтина пацану подзатыльник отвесила, чтобы вел себя прилично, а Клавдия вдруг как за голову схватится. 'А ведь верно, – говорит. – Просил в другом костюме хоронить. А я, старая дура, запамятовала'. Тут все и поняли, что дар у дитятки прорезался – с покойниками беседы вести. С тех самых пор – все к нему. Если, там, сон тяжелый или похороны, или просто тоска заедает. Он и на кладбище слышит. Однажды даже поговорил с мертвой коровой. Рассказала она ему отчего сдохла, а потом и ветеринар подтвердил. Вот про эти две аномалии я и хотела рассказать – дыра да Венька Кулаков.
– Надо бы дыру сфотографировать, да и с мальчиком поговорить, – заторопилась вдруг Настасья, и даже принялась натягивать на усталые ноги свои изуверские башмачки.
– Куда ты, неугомонная, – остановила ее старуха. – Темень ведь. Чай, не город, фонарей нет. Да и пацан дрыхнет уж без задних ног. Я тебе вот в горенке постелила. Поспи, а утром и пойдем. Народ в деревне рано встает, успеешь везде.
Настасья вдруг поняла, что и вправду очень устала. Отключила диктофон и покорно пошла за Маланьей в горенку, где ее ждала чистая постель, пахнущая какими-то травами. Казалось, что стоит только прилечь, как накатит волной сон, давая отдых усталому, не привычному к долгой ходьбе, телу. Но, как ни странно, Настасья все не могла уснуть и крутилась на мягком ложе, сминая простыню в гармошку. Чудились ей в тишине чьи-то шаги, гул, о котором говорила Маланья, шепоты и шелест. Мелькали обрывки будто бы уже написанного текста, а под утро, когда удалось забыться тяжелым сном, привиделось ей убийство