Стихотворение имело первоначально эпиграфом прощальный возглас из песни Чайльд Гарольда, покидающего Англию: в сборниках пушкинской лирики двадцатых годов оно даже печаталось с авторской пометкой «Подражание Байрону». Но следует помнить, что в то время термин
В своей черноморской элегии Пушкин дает обычную лирическую запись своих раздумий, признаний и надежд, выраженных непосредственно, вольными стихами, близкими к живой разговорной речи. Глубоко различно и эмоциональное звучание двух стихотворений: Байрон описывает безнадежную опустошенность своего сердца и свое страшное одиночество в пустынном мире. Пушкин говорит о сердечном возрождении, об «упоении» воспоминаниями, о неисцелимости «глубоких ран любви», свидетельствующих не об омертвелости души, а о ее повышенной способности к новым переживаниям. В стихотворении сохранен лишь стиль морской прощальной песни с особой поэтичностью ее основной темы — отплывания от родимых берегов, где была безрассудно изжита молодость, к неведомым странам, сулящим забвение и покой. Поэтические мотивы, свойственные и ранним опытам Пушкина, получили теперь совершенно новое звучание. Драматизм личной судьбы, тяжесть изгнания, впечатления от Кавказа, от Раевских, от новейших мятежных поэм приобщили его к особым романтическим течениям, близким к революционным настроениям современности. Проявлением этого пушкинского романтизма, который вскоре начнет отсвечивать «красками политическими» и перерождаться в его глубокий психологический реализм, и была взволнованная, как море, его элегия «Погасло дневное светило», как бы проводящая резкую грань между его юностью и молодостью, Петербургом и Крымом, «Русланом» и южными поэмами.
Элегия слагалась в виду берегов, где-то между Судаком и Алуштой. Когда обогнули мыс Чебан-Басты, капитан брига подошел к своему бессонному пассажиру: «Вот Чатырдаг!» В темноте неясно обрисовывались массивы огромной Палат-горы, как ее прозвали в то время русские из-за сходства с раскинутым шатром.
Пушкин задремал. Он проснулся от шума якорных цепей. Корабль качался на волнах. Вдали амфитеатром раскинулись розово-сиреневые горы, окружавшие Гурзуф, на фоне их высились зеленые колонны тополей; из моря выступала громада Аю-Дага. «И кругом это синее чистое небо, и светлое море, и блеск, и воздух полуденный…»
На берегу путешественников встретила генеральша Раевская с двумя дочерьми. Старшая, Екатерина, считалась красавицей, обладала твердым характером и произвела на Пушкина сильное впечатление (он вспомнил ее, когда через пять лет создавал образ Марины Мнишек). Вторая дочь, голубоглазая Елена Николаевна, была чахоточной, но в свои семнадцать лет, несмотря на тяжелый недуг, сохраняла все очарование красоты хрупкой и лихорадочной с некоторым отпечатком обреченности. Как все Раевские, обе старшие сестры отличались высокой культурностью.
Лето двадцатого года Пушкин провел в семейной обстановке, рядом с девушками, любившими искусство, увлекавшимися поэтами-романтиками. «Все его дочери — прелесть, — писал он вскоре брату о семье генерала Раевского, — старшая — женщина необыкновенная». Но это поклонение «юности и красоте» не перешло в подлинное чувство любви с его глубиной и силой. По позднейшему свидетельству Марии Раевской, поэт «обожал только свою Музу». Это вполне подтверждается таким стихотворением, как «Редеет облаков летучая гряда…», в котором нет любовного признания и говорится только о «
В Гурзуфе Пушкин по-новому ощущает природу. Южная растительность пробуждает в нем ряд неведомых представлений и счастливых творческих ассоциаций. Горделивый и стройный крымский кипарис вызывает его восхищение и нежность; он проникается «чувством, похожим на дружество», к молодому дереву-обелиску, выросшему у самого дома герцога Ришелье, где поселились Раевские.
Гурзуф был овеян историческими воспоминаниями. Он входил в общую древнюю систему обороны южного Крыма. Прикрывавшая селение Медведь-гора, или Аю-Даг, называлась также Бююк-Кастель, то есть большое укрепление. На ее склонах высились остатки генуэзской батареи, воздвигнутой из дикого камня в VI веке нашей эры. Путь с горы в соседнюю деревню Партенит (название указывало на близость «Парфенона» — храма Дианы) был еще усеян обломками черепиц и осколками сосудов. Древность неприметно ощущалась здесь повсеместно.
Вскоре Пушкин создал ряд новых стихотворений в духе античной антологии. Неудивительно, что он перечитывает в Гурзуфе того лирика, который наиболее пластически и сильно воскресил в своем творчестве мотивы эллинской поэзии, — Андре Шенье. Пушкин узнал его, как и Байрона, еще в Петербурге. К концу 1819 года или к началу 1820 года относятся его первые опыты в духе Шенье: «Я верю, я любим…» и «В Дориде нравятся и локоны златые…» Пушкин прочел этого французского поэта в самый момент его «открытия», то есть при первом посмертном опубликовании его рукописей отдельной книгой в 1819 году. «Он истинный грек, из классиков классик, — определил его вскоре автор «Музы» в письме к Вяземскому. — От него так и пышет Феокритом и антологией…» Вот почему чтение этого поэта особенно соответствовало обстановке Крыма.
В Гурзуфе же заносятся в дорожную тетрадь первые заметки к новой поэме и конспективные программы изложения, изобилующего местными бытовыми и этнографическими чертами (аул, Бешту, черкесы, пиры, песни, игры, табун, нападение и пр.). Сюжет поэмы, намеченный в кратких обозначениях: «пленник — дева — любовь — побег», обращал к рассказам о воинских подвигах русских офицеров в закубанских равнинах.
6
В начале сентября Пушкин с генералом Раевским и его сыном Николаем выехали верхами в Симферополь. Это необычное путешествие в седле и стременах по приморским тропам побережья Пушкин вспомнил через два-три года, описывая путь крымского всадника в эпилоге «Бахчисарайского фонтана». Маршрут лежал по южному берегу через Никитский сад, маленькую деревушку Ялту, Алупку-Исар и Симеиз к трудной и узкой тропе с побережья на плоскогорье. Это был «страшный переход по скалам Кикинеиза», ведущий к еще более грозной «чертовой лестнице» — Шайтан-Мердвеню, где, по словам старинного путешественника, смерть на каждом шагу «ожидает себе жертвы». Поднявшись по крутым уступам на Яйлу, всадники через Байдарскую долину доехали до Георгиевского монастыря.
Кельи монахов повисли на огромной высоте над отвесными стенами обрыва. «Георгиевский монастырь и его крутая лестница к морю оставили во мне сильное впечатление!» — вспоминал вскоре Пушкин.
Отсюда он отправился на мыс Фиолент осмотреть остатки древнего храма Дианы. Прелестное стихотворение Пушкина об Ифигении в Тавриде было написано позже (как это доказано новейшими исследователями), но дыхание мифологии с ее трагическими и человечными мифами, видимо, охватило Пушкина на обрыве легендарного мыса у «баснословных развалин» древнего капища (как сам он рассказал в 1824 году).
Отсюда скалистой дорогой путники достигли Бахчисарая. Пушкина снова начала томить лихорадка. Но ему припомнилось слышанное им еще в Петербурге «печальное преданье» Крыма: последний хан, отличавшийся в битвах и дипломатии, безнадежно полюбил пленницу своего гарема, польскую княжну. Когда недоступная девушка погибла от кинжала соперницы, он воздвиг в ее память неиссякающий водомет — изображение своей безутешной скорби, «фонтан слез»…
Пушкин нашел ханский дворец в запустении, гарем в развалинах, фонтан испорченным, хотя, быть