подчеркивает хроникальный характер своего произведения, наличие в нем исторического повествования, близость всего изложения к старинным анналам, точно расчисленным по датам знаменитых событий. В заглавную формулу вводится и политический момент в перечислении главных героев действия — царя и самозванца. На одной из страниц рукописи Пушкин записал старинный заголовок — «Летопись о многих мятежах». Речь идет не об одном событии, а о целой эпохе восстаний и гражданских битв. Это трагедия, охватывающая различные стадии династического кризиса, вбирающая в себя долголетнее течение смуты.
Горчаков слушал народную трагедию Пушкина без особенного увлечения. Исторические вопросы, волновавшие его друга, не вызывали сочувствия у первого секретаря Лондонского посольства. Его естественное недовольство больными тенденциями драмы выразилось в отрицательной критике отдельных приемов и даже выражений, особенно в площадных сценах.
В сентябре Пушкин совершил очередную поездку в Псков, куда он обязан был периодически являться к гражданскому губернатору фон Адеркасу, опочецкому уездному предводителю дворянства и самому «преосвященному», то есть архиепископу Псковскому, Лифляндскому и Курляндскому, надзиравшему с высоты своего сана за опальным приверженцем новейшего атеизма.
Выполнив эти официальные обязанности, поднадзорный коллежский секретарь отдавался своим творческим помыслам и вольным историческим созерцаниям. Уже не раз друзья-поэты и члены тайных обществ — Владимир Раевский, Рылеев, Сергей Волконский, Кюхельбекер — указывали ему на важную тему для его творческой разработки — республики древней Руси, великий Новгород или его «младший брат» героический Псков, где, по представлениям передовых русских людей начала XIX века, «были задушены последние вспышки русской свободы» и откуда были отбиты хищнические набеги немецких рыцарей, Литвы и Швеции.
Эта сильнейшая крепость на северо-западных рубежах московской земли с присоединением балтийских берегов утратила свое прежнее стратегическое значение. Могущественный форт превратился понемногу в заброшенный провинциальный город. Обезоруженный и утихомиренный, он только сохранял значение средоточия архитектурных ценностей — первого после Москвы по количеству и красоте своих памятников.
Пушкин пристально всматривался в тысячелетний посад над рекою Великой. После юной Одессы с ее синим морем на него веяло теперь древней Русью от циклопических оград с «проломом Батория» и необъятных башен времен Довмонта[5]. Гладкие монастырские стены с узкими окнами за витыми решетками, грузные столбы приземистых крылец, легкие, сквозные звонницы с целым оркестром колоколов и колокольцев, осыпающиеся фрески и бесчисленные иконы псковского письма, воскрешающие эпизоды знаменитых битв или облики прославленных воителей и подвижников, — все это широко раскрывало поэту эпическую картину богатой и сложной старорусской культуры.
Здесь как нигде перед ним раскрывался самый дух эпохи, воссоздаваемой в его драме. Окаменелые предания навевали ему полнокровные образы, археологические реликвии диктовали трагические стихи. На паперти Гавриловской церкви гробница знаменитого псковского юродивого Николая будила в воображении трогательную фигуру убогого и нищего провидца, изрекающего неумолимую правду всесильным властителям (примечательно, что в «Борисе Годунове» юродивый назван своим историческим именем Николки), а развалины замка в запущенном саду, где проживала в 1606 году Марина Мнишек, поднимали воспоминания о тщеславных и кровавых интригах самборской шляхты.
Торговые и соборные площади, где псковичи угрюмо избирали на царство третьего Лжедмитрия, сообщали исторический колорит народным сценам на Девичьем поле. Развалины монастырей, выжженных в 1615 году шведами Густава-Адольфа, как и Николаевская церковь, с высоты которой польский король Стефан наблюдал за действием своего разношерстного войска с его литовскими, венгерскими и немецкими наемниками, могли придать верное звучание батальным эпизодам на границе Литовской, под Севском, под Новгородом-Северском (Маржерет, Розен, немцы, поляки). Легенда Любятовского погоста об Иване IV, готовом поразить своим гневом Псков, но великодушно даровавшем ему мир и благоволение («да престанут убийства!»), как бы перекликалась с рассказом Пимена об одной мудрой и благожелательной беседе сурового царя:
И само сказание многодумного старца об этой «страдающей и бурной душе» словно вышло из тех монашеских хартий, украшенных тончайшими миниатюрами и затейливым орнаментом, которые бережно хранились в соборных ризницах Мирожского и Святогорского монастырей.
Так учил и вдохновлял старый Псков великого поэта. Если ознакомление с событиями и эпохой шло по книгам, фантазия художника давала себе полный простор и безгранично расширяла свой полет перед этими созданиями древнего искусства. Вековые сокровища зодчества и живописи могли сообщить творцу исторической трагедии те величавые черты торжественного архаического стиля, которым отмечены воззвания его правителей и патриархов, как и тот глубокий тон правдоискания и заветных чаяний безвестных старорусских людей, которым так проникновенно озарены у Пушкина и воспоминание Пимена о событиях его молодости и умиленный рассказ прозревшего пастуха о его чудесном исцелении.
В таких прозрачных стихах своей трагедии драматург-историк запечатлел всю поэзию древнерусской жизни, словно очертив воздушной кистью Андрея Рублева и вдохновенный образ умирающего Федора Иоанновича и нежный лик «царевича убиенного»…
2
В октябре 1825 года «Борис Годунов» был вчерне закончен, а 7 ноября переписан набело. Пушкин мог поздравить Вяземского с первой у нас «романтической трагедией», то есть с драматургическим произведением, которое сбрасывало строгие предписания придворного французского спектакля и стремилось отразить в себе само течение жизни во всей ее прихотливой пестроте, изменчивости и разорванности. Это была борьба за отражение на сцене подлинной исторической действительности, не прикрашенной и не связанной правилами классической поэтики. Из личных столкновений и придворных интриг встает целая эпоха, жадно вобравшая в себя «крамолы и коварство и ярость бранных непогод» (по позднейшему выражению Пушкина); за отдельными политическими деятелями выступает подлинный двигатель этих марионеток истории — народ, определяющий их движение и решающий их судьбы. В центре трагедии — идея «суда мирского» и «мнения народного».
Пушкин вложил в свою драму огромный личный опыт художника, сообщивший живые краски всем летописным и книжным данным. Польские типы трагедии — от патера Черниковского до Марины и Рузи — созданы под впечатлением недавних бесед и встреч в салоне Каролины Собаньской. Святогорские и вороничские клирики с их веселыми прибаутками и откровенной склонностью к вину воплотились в сочные фигуры странствующих монахов. Монастырские ярмарки с их нищими, певцами и крестьянским говором дали материал для народных сцен трагедии с ее пестрым этнографическим составом и разнохарактерной московской толпой, за которой ощущается все население государства.
Огромную роль в построении трагедии о былой «смуте» сыграл и новый политический опыт Пушкина, вынесенный им из общения с южными декабристами. Они оказали влияние на поэта и своим увлечением русской вольнолюбивой стариной и боевой проблематикой своей политической программы. Хотя революционный переворот и мыслился ими как исключительно военный, все же Пестель в «Русской правде» писал о той борьбе «между массами народными и аристокрациями», которая приведет к полному крушению монархического строя. Все эти основные задачи декабристского мышления о царе, народе, дворянстве, о коренном разрыве между властью, знатью и «чернью» и легли в основу «Комедии о настоящей беде московскому государству», то есть о глубоком кризисе власти в эпоху самозванцев.