нам ножку.
Они быстро спустились с башенной лестницы, прошли через собор, безлюдный и сумрачный, но весь звучавший отголосками сражения, что составляло ужасающий контраст с его безмолвием, и вышли через Красные врата на монастырский двор. Монастырь опустел. Монахи, укрывшись в епископском дворце, творили соборную молитву; двор тоже опустел, лишь несколько перепуганных слуг прятались по темным его уголкам. Беглецы направились к калитке, выходившей на Террен. Человек в черном отомкнул калитку ключом. Нашему читателю уже известно, что Терреном назывался мыс, обнесенный со стороны Сите оградой и принадлежавший капитулу Собора Парижской Богоматери; это был восточный конец острова. Здесь не было ни души. Шум осады стих, смягченный расстоянием. Крики шедших на приступ бродяг казались здесь слитным, отдаленным гулом. Свежий ветер с реки шуме в листве единственного дерева, росшего на оконечности Террена, и можно было явственно расслышать шелест листьев. Но беглецы еще не ушли от опасности. Ближайшими к ним зданиями были епископский дворец и собор. По-видимому, в епископском дворце царил страшный переполох. По сумрачному фасаду здания перебегали от окна к окну огоньки — то был словно прихотливый полет ярких искр, проносившихся по темной кучке пепла от сгоревшей бумаги. Рядом две необъятные башни Собора Богоматери, покоившиеся на главном корпусе здания, вырисовывались черными силуэтами на огромном багровом фоне площади, напоминая два гигантских тагана в очаге циклопов.
Все, что было видно в раскинувшемся окрест Париже, представлялось глазу смешением колеблющихся темных и светлых тонов. Подобное освещение заднего плана можно видеть на полотнах Рембрандта.
Человек с фонарем направился к оконечности мыса Террен. Там, у самой воды, тянулся оплетенный дранкой полусгнивший частокол, за который, словно вытянутые пальцы, цеплялись чахлые лозы дикого винограда. Позади, в тени, отбрасываемой этим плетнем, был привязан челнок. Человек жестом приказал Гренгуару и его спутнице сойти в него. Козочка прыгнула вслед за ними. Незнакомец вошел последним. Затем, перерезав веревку, которой был привязан челнок, он оттолкнулся длинным багром от берега, схватил весла, сел на носу и изо всех сил принялся грести к середине реки. Течение Сены в этом месте было очень быстрое, и ему стоило немалого труда отчалить от острова.
Первой заботой Гренгуара, когда он вошел в лодку, было взять козочку к себе на колени. Он уселся на корме, а девушка, которой незнакомец внушал безотчетный страх, села рядом с поэтом, прижавшись к нему.
Когда наш философ почувствовал, что лодка плывет, он захлопал в ладоши и поцеловал Джали в темя между рожками.
— Ох! — воскликнул он. — Наконец-то мы все четверо спасены.
И с глубокомысленным видом добавил:
— Порой мы обязаны счастливым исходом великого предприятия удаче, порой — хитрости.
Лодка медленно плыла к правому берегу. Девушка с тайным страхом наблюдала за незнакомцем. Он тщательно укрыл свет потайного фонаря и, точно призрак, вырисовывался в темноте на носу лодки. Его опущенный на лицо капюшон казался маской; при каждом взмахе весел его руки, с которых свисали широкие черные рукава, походили на большие крылья летучей мыши. За все это время он не произнес ни единого слова, не издал ни единого звука. Слышался лишь мерный стук весел да журчание струй за бортом челнока.
— Клянусь душой! — воскликнул Гренгуар. — Мы бодры и веселы, как сычи! Молчим, как пифагорейцы или рыбы! Клянусь Пасхой, мне бы очень хотелось, чтобы кто-нибудь заговорил! Звук человеческого голоса — это музыка для человеческого слуха. Слова эти принадлежат не мне, а Дидиму Александрийскому, — блестящее изречение!.. Дидим Александрийский — незаурядный философ, это не подлежит сомнению… Скажите мне хоть одно слово, прелестное дитя, умоляю вас, хоть одно слово!.. Кстати, вы делали когда-то такую забавную гримаску! Скажите, вы не позабыли ее? Известно ли вам, моя милочка, что все места убежищ входят в круг ведения высшей судебной палаты, и вы подвергались большой опасности в вашей келейке в Соборе Богоматери? Колибри вьет гнездышко в пасти крокодила!.. Учитель! А вот и луна выплывает… Только бы нас не приметили!.. Мы совершаем похвальный поступок, спасая девушку, и тем не менее, если нас поймают, то повесят именем короля. Увы! Ко всем человеческим поступкам можно относиться двояко: за что клеймят одного, за то другого венчают лаврами. Кто благоговеет перед Цезарем, тот порицает Катилину. Не так ли, учитель? Что вы скажете о такой философии? Я ведь знаю философию инстинктивно, как пчелы геометрию, ut apes geometriam Ну что? Никто мне не отвечает? Вы оба, я вижу, не в духе! Приходится болтать одному. В трагедиях это именуется монологом. Клянусь Пасхой!.. Надо вам сказать, что я только что видел короля Людовика Одиннадцатого и от него перенял эту божбу… Итак, клянусь Пасхой, они все еще продолжают здорово рычать там, в Сите!.. Противный злюка этот старый король! Он весь запеленут в меха. Он все еще не уплатил мне за эпиталаму и чуть было не приказал повесить меня сегодня вечером, а это было бы очень некстати… Он скряга и скупится на награды достойным людям. Ему следовало бы прочесть четыре тома Adversus avari tiam[157] Сальвиана Кельнского. Право, у него очень узкий взгляд на литераторов, и он позволяет себе варварскую жестокость. Это какая то губка для высасывания денег из народа. Его казна — это больная селезенка, распухающая за счет всех других органов. Вот почему жалобы на плохие времена превращаются в ропот на короля. Под властью этого благочестивого тихони виселицы так и трещат от тысяч повешенных, плахи гниют от проливаемой крови, тюрьмы лопаются, как переполненные утробы! Одной рукой он грабит, другой вешает. Это прокурор господина Налога и государыни Виселицы. У знатных отнимают их сан, а бедняков обременяют все новыми и новыми поборами Этот король ни в чем не знает меры! Не люблю я этого монарха. А вы, учитель?
Человек в черном не мешал говорливому поэту болтать. Он боролся с сильным течением узкого рукава реки, отделяющего округлый берег Сите от мыса острова Богоматери, ныне именуемого островом Людовика.
— Кстати, учитель! — вдруг спохватился Гренгуар. — Заметили ли вы, ваше высокопреподобие, когда мы пробивались сквозь толпу взбесившихся бродяг, бедного чертенка, которому ваш глухарь собирался размозжить голову о перила галереи королей? Я близорук и не мог его опознать. Кто бы это мог быть?
Незнакомец не ответил, но внезапно выпустил весла, руки его повисли, словно надломленные, голова поникла на грудь, и Эсмеральда услышала судорожный вздох. Она затрепетала. Она уже слышала эти вздохи.
Лодка, предоставленная самой себе, несколько минут плыла по течению. Но человек в черном выпрямился, вновь взялся за весла и направил лодку вверх по течению. Он обогнул мыс острова Богоматери и направился к Сенной пристани.
— А, вот и особняк Барбо! — сказал Гренгуар. — Глядите, учитель! Видите эти черные крыши, образующие такие причудливые углы, — вон там, под низко нависшими, волокнистыми, мутными и грязными облаками, между которыми лежит раздавленная, расплывшаяся луна, точно желток, пролитый из разбитого яйца? Это прекрасное здание В нем есть часовня, увенчанная небольшим сводом, сплошь покрытым отличной резьбой. Над ней вы можете разглядеть колокольню с весьма изящно вырезанными просветами. При доме есть занятный сад — там и пруд, и птичник, и «эхо», площадка для игры в мяч, лабиринт, домик для диких зверей и множество тенистых аллей, весьма любезных богине Венере. Есть там и любопытное дерево, которое называют «Сластолюбец», ибо оно своею сенью прикрывало любовные утехи одной знатной принцессы и галантного остроумного коннетабля Франции. Увы, что значим мы, жалкие философы, перед какимнибудь коннетаблем? То же, что грядка капусты и редиски по сравнению с садами Лувра Впрочем, это не имеет значения! Жизнь человеческая как для нас, так и для сильных мира сего исполнена добра и зла. Страдание всегда сопутствует наслаждению, как спондей чередуется с дактилем. Учитель! Я должен рассказать вам историю особняка Барбо. Она кончается трагически. Дело происходило в тысяча триста девятнадцатом году, в царствование Филиппа, самого долговязого из всех французских королей. Мораль этого повествования заключается в том, что искушения плоти всегда гибельны и коварны. Не надо заглядываться на жену ближнего своего, как бы ни были ваши чувства восприимчивы к ее прелестям. Мысль о прелюбодеянии непристойна. Измена супружеской верности это удовлетворенное любопытство к наслаждению, которое испытывает другой… Ого! А шум-то все