дымясь.
— Проклятие! — крикнул капитан и упал.
Она потеряла сознание.
В тот миг, когда веки ее смыкались, когда всякое чувство угасало в ней, она смутно ощутила на своих устах огненное прикосновение, поцелуй, более жгучий, чем каленое железо палача.
Когда она очнулась, ее окружали солдаты ночного дозора; капитана, залитого кровью, куда-то уносили, священник исчез, выходившее на реку окно в глубине комнаты было открыто настежь, около него подняли плащ, принадлежавший, как предполагали, офицеру. Она слышала, как вокруг нее говорили:
— Колдунья заколола кинжалом капитана.
Книга восьмая
I. Экю, превратившееся в сухой лист
Гренгуар и весь Двор чудес были в страшной тревоге. Уже больше месяца никто не знал, что случилось с Эсмеральдой и куда девалась ее козочка. Исчезновение Эсмеральды очень огорчало герцога, египетского и его друзей-бродяг; исчезновение козочки удваивало скорбь Гренгуара. Однажды вечером цыганка пропала, и с тех пор она как в воду канула. Все поиски были напрасны. Несколько задир- эпилептиков поддразнивали Гренгуара, уверяя, что встретили ее в тот вечер близ моста Сен-Мишель вместе с каким-то офицером; но этот муж, обвенчанный по цыганскому обряду, был последователем скептической философии, и к тому же он лучше, чем кто бы то ни было, знал, насколько целомудренна была его жена. По собственному опыту он мог судить о той неодолимой стыдливости, которая являлась следствием сочетания свойств амулета и добродетели цыганки, и с математической точностью рассчитал степень сопротивления этого возведенного в квадрат целомудрия. Итак, в этом отношении он был спокоен.
Следовательно, объяснить себе исчезновение Эсмеральды он не мог. От этого он очень страдал. Он даже похудел бы, если бы только это было возможно. Он все забросил, вплоть до своих литературных занятий, даже свое обширное сочинение De figuris regularibus et ir regularibus[124], которое он собирался напечатать на первые же заработанные деньги. (Он просто бредил книгопечатанием с тех пор, как увидел книгу Гуго де Сен-Виктора Didascalon[125], напечатанную знаменитым шрифтом Винделена Спирского.)
Однажды, когда он в унынии проходил мимо башни, где находилась судебная палата по уголовным делам, он заметил группу людей, толпившихся у одного из входов во Дворец правосудия.
— Что там случилось? — спросил он у выходившего оттуда молодого человека.
— Не знаю, сударь, — ответил молодой человек. — Болтают, будто судят какую-то женщину, убившую военного. Кажется, здесь не обошлось без колдовства; епископ и духовный суд вмешались в это дело, и мой брат, архидьякон Жозасский, не выходит оттуда. Я хотел было потолковать с ним, но никак не мог к нему пробраться, такая там толпа. Это очень досадно, потому что мне нужны деньги.
— Увы, сударь, — отвечал Гренгуар, — я охотно одолжил бы вам денег, но если карманы моих штанов и прорваны, то отнюдь не от тяжести монет.
Он не осмелился сказать молодому человеку, что знаком с его братом архидьяконом, к которому после встречи в соборе он так и не заглядывал; эта небрежность смущала его.
Школяр пошел своим путем, а Гренгуар последовал за толпой, поднимавшейся по лестнице в залу суда. Он был того мнения, что ничто так хорошо не разгоняет печали, как зрелище уголовного судопроизводства, — настолько потешна глупость, обычно проявляемая судьями. Толпа, к которой присоединился Гренгуар, несмотря на сутолоку, продвигалась вперед, соблюдая тишину. После долгого и нудного пути по длинному сумрачному коридору, извивавшемуся по дворцу, словно пищеварительный канал этого старинного здания, он добрался наконец до низенькой двери, ведущей в залу, которую он благодаря своему высокому росту мог рассмотреть поверх голов волновавшейся толпы.
В обширной зале стоял полумрак, отчего она казалась еще обширнее. Вечерело; высокие стрельчатые окна пропускали слабый луч света, который гас прежде чем достигал свода, представлявшего собой громадную решетку из резных балок, покрытых тысячью украшений, которые, казалось, шевелились во тьме. Кое-где на столах уже были зажжены свечи, озарявшие низко склоненные над бумагами головы протоколистов. Переднюю часть залы заполняла толпа; направо и налево за столами сидели судейские чины, а в глубине, на возвышении, с неподвижными и зловещими лицами; множество судей, последние ряды которых терялись во мраке. Стены были усеяны бесчисленными изображениями королевских лилий. Над головами судей можно было различить большое распятие, а всюду в зале — копья и алебарды, на остриях которых пламя свечей зажигало огненные точки.
— Сударь! — спросил у одного из своих соседей Гренгуар. — Кто эти господа, расположившиеся там, словно прелаты на церковном соборе?
— Направо — советники судебной палаты, — ответил тот, — а налево советники следственной камеры; низшие чины — в черном, высшие — в красном.
— А кто это сидит выше всех, вон тот красный толстяк, что обливается потом?
— Это сам председатель.
— А те бараны позади него? — продолжал спрашивать Гренгуар, который, как мы уже упоминали, недолюбливал судейское сословие. Быть может, это объяснялось той злобой, какую он питал к Дворцу правосудия со времени постигшей его неудачи на драматическом поприще.
— А это все докладчики королевской палаты.
— А впереди него, вот этот кабан?
— Это протоколист королевского суда.
— А направо, этот крокодил?
— Филипп Лелье — чрезвычайный королевский прокурор.
— А налево, вон тот черный жирный кот?
— Жак Шармолю, королевский прокурор духовного суда, и члены этого суда.
— Еще один вопрос, сударь, — сказал Гренгуар. — Что же делают здесь все эти почтенные господа?
— Судят.
— Судят? Но кого же? Я не вижу подсудимого.
— Сударь, это женщина. Вы не можете ее видеть. Она сидит к нам спиной, и толпа заслоняет ее. Глядите, она вот там, где стража с бердышами.
— Кто же эта женщина? Вы не знаете, как ее зовут?
— Нет, сударь. Я сам только что пришел. Думаю, что дело идет о колдовстве, потому что здесь присутствуют члены духовного суда.
— Итак, — сказал наш философ, — мы сейчас увидим, как все эти судейские мантии будут пожирать человечье мясо. Что ж, это зрелище не хуже всякого другого!
— А вы не находите, сударь, — спросил сосед, — что у Жака Шармолю весьма кроткий вид?
— Гм! Я не доверяю кротости, у которой вдавленные ноздри и тонкие губы, — ответил Гренгуар.
Окружающие заставили собеседников умолкнуть. Давалось важное свидетельское показание.
— Государи мои! — повествовала, стоя посреди залы, старуха, на которой было накручено столько тряпья, что вся она казалась ходячим ворохом лохмотьев — Государи мои! Все, что я расскажу, так же верно, как верно то, что я зовусь Фалурдель, что сорок лет я живу в доме на мосту Сен-Мишель, против Тасен-Кайяра, красильщика, дом которого стоит против течения реки, и что я аккуратно плачу пошлины, подати и налоги. Теперь я жалкая старуха, а когда-то была красавицейдевкой, государи мои! Так вот,