существо, наделенное волей, может до такой степени отказаться от самого себя?
— О, послушание, — ответил аббат, — во всех главных орденах одинаковое: совершенное, без послаблений; каково оно, кратко и хорошо выразил святой Августин.{41} Вот послушайте одно место, которое я прочел в комментариях к его уставу и запомнил:
«Должно ощутить себя рабочей скотиной и давать погонять себя, как лошадь или мула, не имеющих разумения, а вернее, поскольку животные брыкаются, когда им дают шпоры, для совершенного послушания должно быть в руках настоятеля как полено или пень древесный, не имеющий ни жизни, ни движения, ни действия, ни воли, ни суждения». Ясно ли вам?
— Главное, страшно! Допускаю, что взамен такого самоотреченья монахини получают могучую помощь свыше, но разве у них не бывает все-таки моментов слабости, приступов отчаянья, мгновений, когда они жалеют о естественной жизни на воздухе, оплакивают добровольно принятую долю живых покойниц; наконец, разве не бывает дней, когда вопиет, пробудившись, чувственность?
— Без сомнения, для большинства живущих в обители суровым испытанием становится двадцатидевятилетний возраст: именно тогда происходит кризис любовных чувств; если женщина благополучно перейдет этот порог — а она его переходит почти всегда, — будет спасена.
Но, собственно говоря, соблазны плоти не самое мучительное испытание. Истинная пытка, которую они терпят в часы сомнений, — жгучее, безумное сожаление о неведомом для них материнстве; брошенное чрево женщины бунтует, а сердце, как бы ни было полно Богом, разрывается. Младенец Иисус, Которого они так любили, в эти минуты кажется им таким далеким, таким недоступным! Даже лицезрение Его едва ли их бы утешило: им ведь хочется держать Его на руках, пеленать, баюкать, кормить грудью — словом, делать дело матери.
А бывает, что монахиня не отражает никаких определенных приступов, никто не знает, какую она выдерживает осаду: она просто без какой-либо причины чахнет и вдруг умирает, как задутая свечка. Ее задушила монастырская ипохондрия.
— Знаете ли, господин аббат, ведь все эти подробности не особенно вдохновляют…
Аббат пожал плечами:
— Это несущественная изнанка высокой жизни — награда, дарованная душам иноков уже в этой жизни намного, намного превосходнее!
— Так или иначе, я не думаю, что инокиню, чья плоть поражена, так и оставляют просто угасать. Что в таких случаях делает мать аббатиса?
— Поступает, смотря по телесному сложению и душевному состоянию больной. Заметьте, она уже имела возможность наблюдать за ней в годы послушничества; она, несомненно, имеет на нее влияние, поэтому в такие моменты она должна очень пристально следить за своей духовной дочерью, стараться менять направление ее помыслов, изнуряя тяжкими трудами и занимая ее мысли; должна не оставлять ее одну, при необходимости уменьшать количество молитв, сокращать часы служб, разрешать посты, а если надо, то и кормить получше. В других же случаях она, напротив, может прибегать к более частым причащениям, использовать малоедение или кровопускание, прибавлять ей к пище смесь тыквенных семян, но прежде всего она, как и вся община, должна за нее молиться.
Одна старая бенедиктинская аббатиса, которую я знавал в Сент-Омере, несравненная наставница душ, прежде всего ограничивала время исповеди. Едва заметив первые признаки кризиса, она начинала отводить на покаяние две минуты по часам; как только время истекало, отсылала монахиню из исповедальни обратно к сестрам.
— Почему так?
— Потому что в монастыре даже для здоровых душ исповедь — опаснейшее расслабление; так сказать, слишком долгая и слишком горячая ванна. Там инокини дают себе волю, раскрывают тайники сердца, много распространяются о своих бедах, преувеличивают их, жалея себя, и выходят слабее, недужнее, чем вошли. А чтобы рассказать о мелких прегрешениях, хватит и двух минут!
Ну и… да… я должен признать, что исповедник — угроза монастырю; не то чтобы я ставил под сомнение порядочность священников — нет, я совсем не то хочу сказать! Но их обычно избирают из числа епископских любимцев, а потому есть очень много шансов, что он окажется совершенным невеждой и, не зная, как обращаться с такими душами, своими утешениями вконец их доконает. Учтите еще, что при виде бесовских нападений, которые в монастыре бывают очень часто, такой бедняга пучит глаза, дает самые нелепые советы и только мешает аббатиссе, которая в этих делах гораздо сильнее его.
— А скажите… — Дюрталь замялся, подыскивая слова, — …вот что: я полагаю, истории вроде тех, о которых рассказал Дидро в «Монахине», не похожи на правду?
— Если обитель не разложена настоятельницей, предавшейся дьяволопоклонству, а это, слава Господу, редкость, то все гадости, пересказанные этим сочинителем, — ложь и, кстати, есть веская причина, чтоб было так, потому что существует грех, служащий противоядием от них: излишнее усердие.
— Простите?
— Да, грех излишнего усердия, заставляющий доносить на соседку, питающий зависть, толкающий на соглядатайство из злобы: вот настоящий монастырский грех! И уверяю вас: если бы две сестры дошли до того, чтоб потерять всякий стыд, на них бы тотчас же донесли.
— А я, господин аббат, полагал, что большинство монашеских уставов дозволяет доносительство.
— Дозволяет, но этим, пожалуй, несколько злоупотребляют, особенно в женских монастырях; ведь вы же понимаете: обители населяют и настоящие боговидицы, истинные святые, но есть там и сестры, не столь продвинувшиеся по пути совершенства, не вполне избавившиеся от некоторых пороков…
— А вот что, раз уж мы завели разговор о всяких интимных подробностях, смею спросить вас: правда ли, что эти славные девицы несколько пренебрегают телесной чистотой?
— Не знаю; знаю только, что в известных мне бенедиктинских аббатствах инокини были вольны поступать по своему разумению, но в некоторых августинских уставах это предусмотрено: запрещено мыть тело чаще чем раз в месяц. Кармелитки, напротив, требуют чистоты. Святая Тереза ненавидела грязь и любила белое белье; кажется, ее сестры даже имели право иметь в келье склянку одеколона. Как видите, в разных орденах по-разному, а если устав специально ничего не оговаривает, решающим становится, что думает по этому поводу настоятельница. Скажу еще, что на этот вопрос нельзя смотреть с исключительно мирской точки зрения: для иных душ телесная нечистота может быть добровольным страданием, умерщвлением плоти. Вспомните Бенуа Лабра!{42}
— Того, что собирал падавших с него паразитов и благоговейно складывал в рукав? По-моему, есть более симпатичные способы умерщвлять плоть.
— Но есть и потяжелее, поверьте, и едва ли они вам больше понравятся. Не угодно ли подражать Сузо, который во искупление чувственных помыслов восемнадцать лет носил на голых плечах огромный крест, усеянный гвоздями, что впивались в тело? А руки он себе заковал в медные наручники, тоже с гвоздями, чтобы не поддаться искушению перевязать себе раны. Святая Роза из Лимы{43} не лучше с собой обходилась: она туго стянула себе тело цепью, так что цепь вживилась под кожу и остался виден лишь кровоточащий валик на теле; помимо этого она носила власяницу из конского волоса с воткнутыми булавками, а спала на битом стекле. Но все эти истязания ничто перед тем, что наложила на себя преподобная мать Пассидея Сиенская из ордена капуцинов.
Она бичевала себя в перехлест падубовыми и можжевеловыми розгами, а потом мазала раны уксусом и посыпала солью; спала она зимой на снегу, а летом на охапках крапивы, на фруктовых косточках, на вениках; в обувь себе подкладывала раскаленные свинцовые шарики, становилась на колени на горячие угли, колючки, щепки. В январе она садилась в бочку с водой, разбив лед, а иногда совала голову в печку, топившуюся сырой соломой, и задыхалась до полусмерти — всего не пересказать. Так вот, — посмеиваясь, закончил аббат, — думаю, предложи вам выбирать, вы предпочли бы делать то, что Бенуа Лабр.
— Я бы ничего из этого не выбрал, — ответил Дюрталь.
Они немного помолчали. Дюрталь опять думал о бенедиктинках.
— А скажите, — сказал он, — почему в «Церковной неделе» после названия «бенедиктинки Святых Даров» пишется еще: «монастырь святого Людовика в Тампле»?
— Потому что их первый монастырь был основан как раз на развалинах Тампля: это место им