жилища, шлялся по лесам, даже службу церковную пропустил!
«Нет, погоди, погоди, все эти упреки — нелепость! Я приобщился, каков бы ни был, по прямому благословению своего духовника, а прогулки я не выпрашивал, и не собирался вовсе никуда идти! Это г-н Брюно по согласию с аббатом обители решил, что она мне будет полезна; так что я ни в чем не виноват и ругать себя мне не за что».
«А если так, ты хочешь сказать, не лучше ли было бы провести этот день в церкви за молитвой?» «Э нет, — возопил он про себя, — если так рассуждать, нельзя будет ни есть, ни спать, ни ходить, потому что следует всегда оставаться при храме. Всему свое время, какого лешего!» — «Так-то так, но более усердный на твоем месте отказался бы от этой прогулки как раз потому, что ему хотелось пойти: избежал бы ее ради терпения, ради покаяния». — «И это ясно, однако…»
Уныние мучило его; он сказал себе: «Факт в том, что я мог бы благочестивее провести вчера конец дня». Отсюда до мысли о том, что он весь день провел дурно, оставался только шаг, и Дюрталь сделал его. Битый час он бичевал себя, весь в испарине от отчаяния, обвинял себя в бывших и небывших неправдах, и зашел по этому пути так далеко, что наконец встряхнулся и понял, что опять зашел в дебри.
Он припомнил историю с четками и обругал себя, что опять позволил бесу играть собой. Дюрталь перевел дыхание, начал было приходить в себя, но тут начался новый опасный приступ, совсем с другой стороны.
На сей раз аргументы не сочились по капельке, а хлынули в душу проливным дождем, лавиной. Гроза, к которой поток самообвинений был только прелюдией, разразилась во всю мочь, и в панике первого момента, в миг ошеломления от бури враг вывел из засады свои батареи, нанес удар в самое сердце.
Он не вынес никакого блага из этого причащения… Да ведь он уже не мальчик, ну неужели он действительно верил, что от того, что священник произнес над бесквасным хлебом пять латинских слов, хлеб этот действительно пресуществился в плоть Христову? Ребенку еще простительно верить в подобные байки, но разменять пятый десяток и слушать эту ахинею — это слишком, это, пожалуй, и придурью пахнет!
И градом грянули вопросы: что такое хлеб, который прежде был пшеницей, а после имеет лишь вид пшеницы? Что такое плоть, которая не видна и не чувствуется на вкус? Что такое тело, столь вездесущее, что является одновременно на алтарях различных стран? Что такое сила, исчезающая, если гостия сделана не из чистого зерна?
И ливень превратился в потоп, затопивший его; впрочем, как непромокаемый плащ благочестия, вера, которую он приобрел неведомо как, осталась неколебимой — пропала из виду под потоками вопрошаний, но с места не сдвинулась.
Тогда он восстал и спросил себя: да что это все доказывает, кроме того, что таинственный мрак Причащения непроницаем? К тому же будь тайна постижима, то и не была бы божественной. Если бы Бога, Которому мы служим, можно было постичь разумом, сказал Таулер, он бы не стоил, чтобы Ему служили; также и в «Подражании» в конце четвертой главы прямо говорится, что, если бы дела Божьи были таковы, что человеческое разумение могло бы без труда уловить их, они бы уже не были чудесными и не могли бы считаться непогрешимыми.
Насмешливый голос возразил:
«Вот это называется ответ: признать, что ответа нет».
«Вообще-то, — отвечал Дюрталь, поразмыслив, — бывал я и на спиритических сеансах, причем всякий обман исключался. Очевидно было, что не флюиды присутствующих и не тайные мысли людей, окружавших стол, диктовали ответы: выстукивая буквы, столик вдруг начинал говорить по-английски, хотя никто из бывших там этого языка не знал, а через несколько минут он обратился ко мне (причем я сидел далеко от него, следовательно, к нему не прикасался) и по-французски напомнил некоторые факты, о которых я сам забыл, а больше никто знать не мог. Так что я вынужден признать здесь сверхъестественный элемент, для маскировки пользующийся предметом мебели, и согласиться, что это было, возможно, вызывание мертвых, а может быть, и, кажется мне, вероятнее, доказательство существования бесов.
А значит, если черт может болтать и сплетничать, сидя в ножке стола, то ничуть не удивительней, ничуть не невозможней, если Христос заменяет Собой хлеб. То и другое явление равно смущают чувства, но если одно из них неоспоримо — а спиритизм несомненно неоспорим, — какие могут быть мотивы отрицать правдоподобие другого, к тому же подтверждаемого тысячами святых? В сущности, — продолжал он, улыбнувшись, — такое доказательство можно в двух смыслах назвать доказательством «от противного»: тайна Евхаристии возвышенна, а спиритизм — совсем иное; в конечном счете это просто сортир сверхъестественного, выгребная яма вечности!»
«Так не одна же эта загадка, — продолжал голос, — все католические учения по той же мерке шиты! Посмотри на свою религию с самого начала и скажи: не из нелепой ли догмы она исходит? Вот Бог, бесконечно совершенный, бесконечно благой, от Которого ничто не скрыто: ни прошлое, ни настоящее, ни будущее; значит, Он знал, что Ева согрешит; значит, одно из двух: или Он не благ, поскольку подверг ее такому испытанию, или не был уверен в ее падении, а в таком случае — не всеведущ и не совершенен».
Дюрталь ничего не отвечал на эту дилемму: ее и в самом деле нелегко разрешить.
Впрочем, подумал он, из этих двух возможностей вторую можно сразу отвести, ибо пустое дело помышлять о будущем, когда говорится о Боге; мы судим Его своим жалким разумением, а для Него ни прошлого, ни настоящего, ни будущего нет: Он видит их все разом в нетварном свете в один и тот же миг. Для Него расстояния не существует и промежутки ничто; вчера, сегодня, завтра — все одно. Так что сомневаться в победе Змия он не мог. Итак, мы урезаем дилемму, и она разваливается.
«Ладно, остается вторая половина. Как же быть с Его благостью?»
«Благостью… — Тщетно Дюрталь пытался притянуть все аргументы, связанные со свободой воли или с обетованным пришествием Спасителя: он был вынужден признаться, что такие ответы слабоваты».
А голос настаивал сильнее:
«Так ты признаешь первородный грех?»
«Его я не могу не признавать, потому что он существует. Что такое наследственность, атавизм, если не ужасный грех прародителей, иначе выраженный?»
«И ты считаешь справедливым, что невинные поколения вновь и вновь отвечают за прегрешение первого человека?»
Дюрталь не отвечал, и голос стал тихонько нашептывать:
— Это такой подлый закон, что сам Создатель, кажется, устыдился его, а чтобы наказать Себя за жестокость и более никогда не наказывать им Свое творение, Он пожелал пострадать на кресте и искупить Свое преступление в Лице собственного Сына!
— Однако, — в отчаянье вскричал Дюрталь, — Бог не мог совершить преступление и Сам наказать Себя; будь так, Христос был бы Спасителем собственного Отца, а не нашим!
Понемногу он обретал равновесие; неспешно прочел Апостольский символ, но возражения, бившие в него, множились и теснились.
«Ясно одно, — сказал он себе, — и притом совершенно: во мне сейчас живут двое. Я могу следовать своим рассуждениям, но с другой стороны, слышу софизмы, которые нашептывает мне мой двойник. И такое раздвоение никогда не являлось мне столь четко».
При этом размышлении натиск ослаб, как будто обнаруженный враг ударился в бегство.
Но ничуть не бывало: после очень краткой передышки штурм возобновился с новой стороны.
— А ты уверен, что не обманываешься, не занимаешься самовнушением? Ты хотел поверить и потому в конце концов внедрил в себя предвзятую идею, обозвав ее благодатью, а теперь вокруг нее вышиваешь кружева. Ты жалуешься, что после причастия не ощутил чувственной радости? Так это значит просто, что ты не был достаточно сосредоточен или что твое воображение, утомленное позавчерашним буйством, оказалось неспособным разыграть для тебя ту безумную феерию, которую ты желал перед мессой.
Впрочем, ты должен был сам знать: в таких делах все зависит от интенсивности фебрильного напряжения мозга и чувств? С женщинами так и бывает — они вдаются в обман легче мужчин: тут лишний раз проявляется разница полов; Христос дает Себя телесно под видом хлеба, это мистический брак,