предназначение всех женщин рожать детей. Это не так. Она, например, могла бы доказать, что это ложное представление. Беременности ее угнетали, ослабляли ее здоровье, приводили в уныние. А тяжелее всего было вынести отсутствие любви к детям. Что там притворяться… Ее словно бы выстуживал ледяной ветер каждый раз в этих тяжких путешествиях; у нее просто не оставалось для детей тепла. Заботиться о младшеньком, слава Богу, есть кому, это делает ее мать Берила, да ей все равно, кто это будет делать. Она его и в руках–то толком не держала. Вот он лежит у ее ног, не вызывая никаких чувств. Она посмотрела вниз, на него… Было что–то столь необычное и неожиданное в его улыбке, что Линда тоже улыбнулась. Но тут же опомнилась и сказала ребенку холодно: «Я не люблю маленьких детей». — «Ты не любишь маленьких детей?» Он не мог в это поверить. «Ты меня не любишь?» Он бессмысленно болтал
ручонками, стараясь протянуть их к матери. Линда легла на траву. «Почему ты все улыбаешься? — сказала она строго. — Если бы тебе были известны мои мысли, ты бы не смеялся…» Линду поражала доверчивость этого маленького создания. О нет, не надо притворяться. Не это она испытывала; что–то совсем непохожее на бывшее ранее, что–то новое, что–то… Слезинки запрыгали в глазах; она прошептала тихо ребенку: «Здравствуй, мой забавный малыш…»*
Этих примеров достаточно для подтверждения мысли об отсутствии материнского «инстинкта» как такового: само это слово не применимо ни в какой мере к роду человеческому. Отношение матери к ребенку определяется совокупностью ее жизненных ситуаций и тем, как они ею воспринимаются. Чувства матери к ребенку, как видно из приведенного выше отрывка, весьма переменчивы.
Впрочем, истина такова — если условия, в которых оказывается женщина–мать, не слишком неблагоприятны, в своем ребенке она видит приобретение.
Это было как эхо окружающей действительности, ее собственной жизни… через ребенка она получала влияние на все, и прежде всего на самое себя, —
пишет К. Одри об одной молодой матери. А вот что она пишет о другой: Я чувствовала его тяжесть на своих руках, на своей груди, как будто не было ничего тяжелее в мире, силы мои напряглись до предела. Он прижимал меня к земле, погружал в тишину ночи. Одним махом он возложил на мои плечи всю тяжесть вселенной. Вот почему я так хотела, чтобы он был. Без него я была слишком легковесной.
Если женщины из числа «наседок» теряют интерес к ребенку после его рождения даже в большей степени, чем матери после того, как ребенок отнят от груди, то женщины другого типа, наоборот, ощущают ребенка своим, именно когда он отделен от их плоти; из чего–то туманного, составляющего часть их природы, он становится частицей вселенной; да, он уже не лежит ощутимой тяжестью в теле, но его можно видеть, его можно трогать. Сесиль Соваж в стихах описывает переход от грусти, сопутствовавшей разрешению от бремени, к радости, заложенной в собственническом чувстве матери:
Неоднократно высказывалась мысль, будто ребенок у женщины успешно ассоциируется с пенисом: это не совсем так.
В сущности, для взрослого мужчины пенис уже не чудесная игрушка: ценность этого органа в обеспечении овладения желаемым; взрослая женщина как раз завидует добыче, захваченной мужчиной– самцом, а не инструменту захвата; ребенок утоляет этот ее агрессивный эротизм, который не находит полного выражения в мужских объятиях: ребенок становится равнозначным той любовнице, которая отдается самцу и которой сам самец для женщины служить не может; конечно же, не всегда все происходит точно так: любые взаимоотношения несут в себе своеобразие; ребенок дает матери пережить — как возлюбленная любовнику — всю полноту плотских чувств, и это происходит не от идеи отдачи, а от идеи захвата, владения; женщина овладевает в ребенке тем, что мужчина ищет в женщине: другое существо, наделенное человеческой природой и сознанием, становящееся его добычей, его
Нежную кожу ребенка, его теплую мягкую кожу молоденькая женщина, совсем девочка, воспринимает сначала своей материнской плотью, а потом через посредство всей вселенной. Ее ребенок и растение, и животное, в его глазках и дожди, и лазурь неба и моря, его ноготки сделаны из кораллов, а волосы из шелковистой растительности, это живая кукла, птичка, котенок; мой цветочек, моя жемчужина, мой цыпленочек, мой ягненочек. Мать нежно произносит почти все слова из лексикона любовника и так же, как и он, с какой–то жадностью и настойчивостью все время говорит «мой, моя», утверждая принадлежность; у нее те же, что у мужчины, средства, выражающие обладание: ласки, поцелуи; она прижимает ребенка к телу, она окутывает его теплом своих рук, своей постели. Порою эти отношения приобретают явно сексуальный характер. Вот что читаем в одном из писем, полученных Штекелем, которое я уже здесь приводила: Я кормила грудью своего сына, но это мне не давало радости, так как он не рос и мы оба теряли в весе. Для меня в этом было что–то сексуальное, и я ощущала стыд, давая ему грудь. Восхитительно было чувствовать маленькое теплое тельце, прижимающееся к твоему телу; сладостная дрожь пробегала по мне, когда его ручонки касались меня. Вся моя любовь как бы отделялась от меня и направлялась к сыну… Ребенок слишком часто был со мной. Как только он видел меня лежащей в постели, ему было года два, он тотчас полз ко мне, стараясь взобраться на меня. Своими ручонками он ласкал мои груди и пальчиком хотел коснуться низа; мне это доставляло такое удовольствие, что я с усилием отстраняла его. Нередко я боролась против желания поиграть его пенисом…
Ребенок растет, и отношение матери к нему меняется; в первое время это «обычный младенец», один из множества ему подобных: мало–помалу у него появляются свои, индивидуальные черты. В этот период женщины властные или очень чувственные охладевают к ребенку; напротив, другие — например, Колетт — начинают больше интересоваться им. Чувства матери к ребенку становятся все более неоднородными: он — второе «я», и иногда у нее появляется искушение полностью отрешиться от себя в его пользу, но он автономный субъект, следовательно, бунтарь; он такой ощутимо реальный сегодня, но там, в будущем это неизвестный молодой человек, и только в воображении можно рисовать, каким будет он, став взрослым; он — богатство, сокровище, но вместе с тем и бремя, и тиран. Радость, доставляемая ребенком матери, зависит от душевной щедрости матери; ей должно быть приятно служить кому–то, отдавать себя, творить счастье. О такой матери пишет К. Одри: У него было счастливое детство, прямо как описывают в книгах, только на книжное оно было похоже, как живые розы на розы, изображенные на открытке. И это счастье шло от меня, как то молоко, которым я его вскормила.
Подобно влюбленной женщине, мать в восторге от сознания своей необходимости; она отвечает определенным требованиям, и это дает основание для ее жизни; но трудность и величие материнской любви состоят прежде всего в том, что она не предполагает взаимности; перед женщиной не мужчина, не герой, не полубог, а маленькое лопочущее существо, наделенное сознанием и случайно обретшее именно это хрупкое тельце; ребенок не обладает еще никакой значимостью и не может придать значимость другому; рядом с ним женщина остается одинокой; она не ждет никакой награды в обмен на свои дары, она вольна сама находить им свои собственные обоснования. Такая душевная щедрость заслуживает высшей похвалы, которой мужчины неутомимо награждают женщину; мистификация начинается тогда, когда, принимаясь прославлять Материнство, провозглашают, что любая женщина–мать являет собой пример, Да, материнская преданность может быть безупречно искренней; в жизни этот случай редок. Обычно материнское чувство — это своеобразный компромисс между самовлюбленностью, альтруизмом, мечтой, искренностью, неискренностью, преданностью, цинизмом.
Из–за существующих у нас нравов судьба ото всех и вся зависимого ребенка может оказаться в руках женщины так или иначе неудовлетворенной: в сексуальном плане ее либо тяготит собственная холодность, либо не утолены ее потребности; в социальном плане она чувствует, что стоит ниже мужчины; она никаким образом не воздействует на окружающий мир и его устройство в будущем; и вот ребенок для нее становится средством компенсации всех ее лишений, ее неудовлетворенности; когда понимаешь, до какой степени современное положение женщины мешает ей раскрыться, сколько желаний, порывов, устремлений, притязаний остаются без выхода, приходишь в ужас от мысли, что этой женщине доверены беззащитные дети. Как в свое время с куклами, которых она то ласкала, то мучила, ее поведение носило символический смысл, так и теперь; только для ребенка эти символы поведения означают горькую реальность жизни.
