что всякая женщина, пытающаяся сделать из себя личность, превращается в паясничающую марионетку. Конечно, Андре некрасива, непривлекательна, плохо одета, даже грязна, ее ногти и запястья далеко не безукоризненны; низкий уровень культуры убивает в ней всякую женственность; Косталь уверяет нас, что она умна, но Монтерлан на каждой посвященной ей странице убеждает нас в ее глупости; Косталь якобы относится к ней с симпатией; Монтерлан вызывает в нас отвращение к ней. С помощью этой ловкой игры на двусмысленности доказывается убожество женского ума и устанавливается, что изначальная ущербность извращает все мужские качества, к которым она стремится.
Единственное исключение Монтерлан счел нужным сделать для спортсменок; самостоятельно упражняя свое тело, они могут завоевать дух, душу; правда, их ничего не стоит спустить с достигнутых высот; Монтерлан деликатно отходит от победительницы в беге на тысячу метров, которой посвящает восторженный гимн; он не сомневается, что легко соблазнит ее, и хочет уберечь ее от этого падения. Доминик не удержалась на тех высотах, куда
Этот процесс Адлер рассматривает как классический источник психозов. Человек, разрывающийся между «стремлением к могуществу» и «комплексом неполноценности», устанавливает между собой и обществом максимальную дистанцию, чтобы не сталкиваться с испытанием действительностью. Он знает, что испытание это подточило бы его притязания, поддерживать которые он может лишь в тени своей неискренности.
звал ее Альбан, — она влюбилась в него; «Та, что вся была только дух, только душа, теперь потела, источала запахи, задыхалась и тихо покашливала»1. Возмущенный Альбан прогоняет ее. Можно уважать женщину, которая с помощью спортивной дисциплины убила в себе плоть; но возмутительно и мерзко видеть, что автономное существование воплощено в женщине; женская плоть становится ненавистной, едва лишь в ней поселяется сознание. Женщине пристало только одно — быть чистой плотью. Монтерлан одобряет восточное отношение: в качестве объекта наслаждения слабый пол имеет право на свое место под солнцем; место, конечно, скромное, но все–таки пристойное; это право оправдано удовольствием, которое извлекает из женщин мужчина, и ничем иным, кроме этого удовольствия. Идеальная женщина совершенно глупа и совершенно покорна; она всегда готова принять мужчину и никогда ни о чем его не просит. Такова Дус (кроткая), которая под настроение так нравится Альбану, «Дус, восхитительно глупая и тем более желанная, чем более глупая… Вне любви она ни на что не годна, и тогда он избегает ее нежно, но твердо»2. Такова маленькая арабка Радиджа, тихий зверек любви, покорно принимающий и удовольствие и деньги. Такой можно представить себе «женщину–животное», повстречавшуюся в одном испанском поезде: «Вид у нее был настолько тупой, что я сразу же возжелал ее»3. Автор поясняет: «Больше всего в женщинах раздражает претензия на разум; когда же они начинают культивировать свою животную сущность, в них проступает что–то сверхчеловеческое»4.
Однако Монтерлан вовсе не похож на восточного султана; для этого ему прежде всего недостает чувственности. Он далек от того, чтобы без задней мысли наслаждаться «женщинами–животными»; они — «больные, опасные для здоровья, никогда не бывающие вполне чистыми»5; Косталь поверяет нам, что у юношей волосы пахнут сильнее и лучше, чем у женщин; порой он испытывает отвращение перед Соланж, перед «этим приторным, почти тошнотворным запахом и телом без мускулов, без нервов, напоминающим белого моллюска»6. Он мечтает о более достойных его объятиях, объятиях на равных, где нежность рождалась бы из побежденной силы… Восточный человек сладострастно упивается женщиной, и тем самым между любовниками устанавливается плотская взаимность: именно об этом свидетельствуют страстные мольбы «Песни песней», сказки «Тысячи и одной ночи» и множество арабских стихов, воспевающих возлюбленную; конечно, есть и дурные женщины; но есть и настолько восхитительные, что чувственный мужчина доверчиво вверяет себя их объятиям, не чувствуя при этом никакого унижения. Герой же Монтерлана всегда занимает оборонительную позицию: «Брать, не будучи взятым, — это единственная приемлемая формула в отношениях высшего существа с женщиной»!. Он охотно говорит о моменте желания, который кажется ему агрессивным, мужским моментом; от момента же наслаждения он уклоняется; может, он рискует обнаружить, что и сам потеет, задыхается, «источает запахи»; но нет: ибо кто дерзнет вдыхать его запах и ощущать его испарину? Его беззащитная плоть ни для кого не существует, потому что возле него никого нет: он — это только сознание, чистое присутствие, прозрачное и полновластное; и если даже удовольствие существует и для его сознания, он этого не учитывает; это бы означало дать над собой власть. Он снисходительно говорит об удовольствии, которое дает, но никогда о том, которое получает: получать — значит зависеть. «От женщины мне надо одно — доставить ей удовольствие»2; живое тепло вожделения привело бы к сообщничеству — он же этого не допускает и предпочитает надменное одиночество господства. У женщин он ищет не чувственного, а рассудочного удовлетворения.
И прежде всего — удовлетворения гордыни, которая желает выразить себя, не подвергаясь при этом никакому риску. Перед женщиной «испытываешь то же чувство, что перед лошадью или быком, к которым хочешь приблизиться: ту же неуверенность, ту же радость от возможности измерить свою силу3. Мериться силой с другими мужчинами было бы слишком самонадеянно; они бы сами вмешались в испытание, ввели бы совершенно неожиданные системы координат и вынесли бы чужой приговор; когда же имеешь дело с быком или лошадью, ты сам себе судья, что несравнимо надежнее. И с женщиной, если ее правильно выбрать, можно остаться совсем одному: «Я не могу любить на равных, потому что в женщине я ищу ребенка». Эта банальность ничего не объясняет; почему, собственно, он ищет ребенка, а не равного? Куда честнее со стороны Монтерлана было бы заявить, что у него, Монтерлана, нет равных; или точнее, что он не хочет, чтобы они у него были; ему подобный пугает его. Во времена «Олимпийцев» он восхищался строгостью спортивных соревнований, которые образуют иерархии, исключающие возможность жульничества; но сам он не внял этому уроку; в дальнейшем его творчестве и жизни герои его, как и сам он, уклоняются от всякого сопоставления; они имеют дело с животными, пейзажами, детьми, женщинами–детьми, но никогда — с равными. Некогда увлекавшийся жесткой ясностью спорта, Монтерлан признает в качестве любовниц только женщин, вообще неспособных иметь свое суждение, а потому ничем не угрожающих его пугливой гордости; он выбирает «пассивных, похожих на растения», инфантильных, глупых, продажных. Он будет систематически стараться не признавать в них сознание; стоит ему обнаружить малейший признак его, он вскидывается на дыбы и уходит; о том, чтобы установить с женщиной какие бы то ни было межсубъектные отношения, не может быть и речи: в мужском царстве она должна быть всего лишь одушевленным объектом; ее никогда не будут рассматривать как субъект; ее точка зрения никогда не будет учитываться. Герой Монтерлана считает свою мораль высокомерной, тогда как она всего лишь удобна: он заботится единственно о своих взаимоотношениях с самим собой. Он привязывается к женщине — вернее, привязывает к себе женщину — не для того, чтобы наслаждаться ею, а для того, чтобы наслаждаться самим собой; существование женщины, как абсолютно низшее, раскрывает субстанциональное, существенное, нерушимое превосходство мужчины — и никакого риска.
Так, глупость Дус позволяет Альбану «в некоторой степени восстановить ощущение
