И с колокольни разносился погребальный перезвон.
Вдруг Сооткин стала белее снега, затряслась всем телом и, уже не плача, пальцем показала на небо. Длинный, тонкий язык пламени вырвался из костра, временами поднимаясь над крышами низких домов. И Клаас страдал невыносимо, ибо этот огненный язык, по прихоти ветерка, то обвивался вокруг его ног, то лизал его дымящуюся бороду, то поджигал волосы на голове.
Уленшпигель схватил мать руками, стараясь оторвать её от окна. Они услышали пронзительный крик — это кричал Клаас, тело которого горело с одной только стороны. Потом он умолк, и слёзы лились из его глаз и залили всю грудь.
Потом Сооткин и Уленшпигель услышали громкий крик толпы. Это граждане, женщины и дети кричали:
— Клаас присуждён к сожжению на большом огне, а не на медленном! Палач, раздувай скорей костёр!
Палач послушался, но огонь не разгорался.
— Задуши его, — кричали они. И в профоса полетели камни.
— Огонь, огонь! — вскрикнула Сооткин.
И действительно, большое красное пламя поднялось среди дыма к небу.
— Теперь он умирает, — говорила вдова, — Господи боже, прими эту невинную душу в милосердии твоём... Где король? Я бы ногтями вырвала у него сердце.
С колокольни несся погребальный звон.
Сооткин слышала ещё страшный крик Клааса, но она не видела, как в страшных муках извивалось его тело, как исказилось его лицо, как билась во все стороны его голова, ударяясь о столб. Возмущённый народ кричал, свистал, женщины и дети бросали камни. Вдруг вспыхнул разом весь костёр, и все услышали из-за дыма и пламени голос Клааса:
— Сооткин! Тиль!
И голова его тяжело, точно налитая свинцом, упала на грудь.
Жалобный, пронзительный крик донёсся из домика Катлины — и всё смолкло; только бедная сумасшедшая качала головой и приговаривала:
— Душа рвётся наружу!
Клаас умер. Выгоревший костёр рассыпался, тлея у подножья столба. Привязанное к столбу за шею тело Клааса обуглилось и скорчилось.
С колокольни собора Богоматери несся погребальный звон.
LXXV
В доме Катлины, выпрямившись, у стены неподвижно стояла, опустив голову, Сооткин; не говоря ни слова, не плача, она обхватила руками Уленшпигеля.
И он молчал. Он с ужасом чувствовал, каким лихорадочным огнём горит тело матери.
Пришли соседи с казни и рассказали, что Клаас скончался.
— Он отошёл к праведникам, — сказала Сооткин.
— Молись! — сказала Неле Уленшпигелю. И она дала ему свои чётки, но он отверг их, потому, — сказал он, — что они освящены папой.
Пришла ночь.
— Мать, — сказал Уленшпигель, — приляг в постель, я буду сидеть подле тебя.
— Незачем тебе сидеть. Молодым людям нужен сон.
Неле постлала обоим в кухне и ушла.
Они остались вдвоём; в печи тлели дрова.
Сооткин легла, Уленшпигель тоже, — но он слышал, как она плачет под одеялом.
На дворе в ночном молчании шумели деревья у канала, точно волны морские, и, предвестник осени, порывистый ветер бился в окно.
Уленшпигелю показалось, будто кто-то ходит. Он услышал в кухне звук шагов, посмотрел, но уже никого не было. Он прислушался, но только ветер гудел в трубе, и Сооткин всхлипывала под одеялом.
И снова он услышал подле себя шаги и у самой головы своей вздох.
— Кто здесь? — спросил он.
Ответа не было, но раздалось три удара по столу. Уленшпигель испугался и, дрожа, снова спросил:
— Кто здесь?
Опять никто не ответил, опять послышались удары по столу. И он почувствовал, что две руки обхватывают его, и кто-то склоняется над его лицом. Его коснулась обожжённая кожа, в груди нагнувшейся фигуры была большая дыра, и от неё сильно несло горелым.
— Отец, — сказал Уленшпигель, — это твоё бедное тело коснулось меня?
Ответа не было, и хотя тень стояла подле него, он услышал за окном зов:
— Тиль! Тиль!
Вдруг Сооткин поднялась, подошла к постели Уленшпигеля и спросила:
— Ты не слышишь?
— Слышу, — ответил он, — отец зовёт меня.
— Я почувствовала подле себя холодное тело, — сказала Сооткин, — простыни шевелились, полог колыхался, и я слышала голос: «Сооткин». Но голос был тихий, точно вздох, и шаги лёгкие, точно полёт мошки.
И, обратившись к духу Клааса, она сказала:
— Муж мой! Если на небесах, куда вознёсся ты теперь в лоно праведников, тебе нужно что-нибудь, скажи нам, чтобы мы могли исполнить твоё желание.
Вдруг бурный порыв ветра распахнул дверь и наполнил комнату пылью. И Уленшпигель и Сооткин услышали: вдали каркали во́роны.
Они вышли вместе и пришли к костру.
Ночь была мрачная, облака, гонимые порывистым северным ветром, неслись по небу, как стадо быстроногих оленей, только на мгновенье разрешая блеснуть яркой звезде.
У костра ходил стражник. Уленшпигель и Сооткин слышали чёткие удары его сапог по затвердевшей земле и крики во́рона, который, должно быть, созывал других, и те карканьем отвечали ему.
Когда Уленшпигель и Сооткин подошли к костру, ворон спустился на плечо Клааса; и они слышали стук его клюва о кости трупа. Тут прилетело и прочее вороньё.
Уленшпигель бросился было на костёр разогнать вороньё, но стражник остановил его:
— Эй, колдун, ты ищешь руки казнённого. Но ведь руки сожжённого не могут сделать тебя невидимкой, — невидимкой делают только руки повешенного, каким и ты будешь когда-нибудь.
— Господин стражник, — ответил Уленшпигель, — я не колдун, а осиротевший сын того, кто там висит на столбе, а эта женщина — его вдова. Мы хотим приложиться к его телу и взять на память частицу его праха. Разрешите нам это. Вы ведь не чужестранный наемник, а сын этой страны.
— Будь по-твоему, — ответил стражник.
Сирота и вдова поднялись по обугленным поленьям к трупу и, рыдая, целовали лицо Клааса.
И там, где на месте сердца пламя выжгло большую дыру, сын взял немножко пепла. Потом, став на колени, они молились. Когда бледная заря рассвета показалась на небе, они были ещё у костра; но теперь стражник прогнал их, боясь, как бы ему не досталось за его снисходительность.
Дома Сооткин взяла кусочек чёрного и кусочек красного шёлка, сшила мешочек и всыпала в него пепел. К мешочку пришила она две ленточки, чтобы Уленшпигель мог носить его на шее. И, надев на него, она сказала:
— Пусть этот пепел, который был сердцем моего мужа, в красном, подобно его крови, и в чёрном, подобно нашей скорби, будет вечно на твоей груди, как пламя мести его палачам.
— Да будет так, — сказал Уленшпигель.
И вдова поцеловала сироту, и взошло солнце.