А кто же главнейший источник слёз, как не гулящие девчонки. Не на них ли тратят распалённые любовью мужчины свои блестящие звонкие червонцы, свои драгоценности, цепи, кольца. Не от них ли возвращаются они в отрепьях, голышом, обобранные вплоть до рубашки? Куда девалась красная светлая кровь, струившаяся в их жилах? Обратилась в чесночную похлёбку. За обладание их нежным, сладким телом дерутся безжалостно мечом, кинжалом и ножом. После этих поединков уносят окровавленные и бездыханные трупы — трупы безумцев, потерявших разум от любви. Когда отец сидит мрачно, проклиная кого-то, когда его седые волосы становятся ещё белее, когда в сухих глазах его горит тоска о невозвратно погибшем сыне и уже не льются слёзы, когда рыдает мать, мертвенно бледная и тихая, как будто она и не видит, сколько ещё горя на земле, — кто во всём этом виноват? Всё они же, гулящие девицы, которые любят только деньги и себя и держат на привязи у своих золотых поясов весь мыслящий, действующий и философствующий мир. Да, там таятся Семеро, которых я должен найти. Пойдём к гулящим девицам, Ламме. И может быть, там найдём мы и твою жену. Будет двойной улов.
Было это в конце лета, когда от солнца уже краснеют листья каштана, птички распевают на деревьях и самый маленький жучок жужжит от наслаждения — так тепло ему в траве.
Рядом с Уленшпигелем бродил по антверпенским улицам Ламме, опустив голову и медленно волоча своё тело, точно огромный дом.
— Ламме, — сказал Уленшпигель, — ты всё хандришь: разве ты не знаешь, что нет ничего вреднее для твоей шкуры; если будет так продолжаться, она слезет клочьями, ты получишь прозвище: Ламме Облупленный.
— Я голоден.
— Пойдём закусим.
Они пошли в трактир на «Старом спуске», ели там оладьи и пили доббель-кейт[*15], сколько влезло. И Ламме перестал хандрить.
— Благословенно доброе пиво, так развеселившее твою душу. Ты смеёшься, и твоё пузо колышется. Люблю я, когда внутри все кишки пляшут от радости, — сказал Уленшпигель.
— Сын мой, они ещё не так бы заплясали, если бы мне посчастливилось найти мою жену, — ответил Ламме.
— Что ж, пойдём искать её.
Так пришли они к части города, расположенной по нижней Шельде.
— Видишь, — сказал Уленшпигель, — этот деревянный домик с кривыми оконными переплётами и маленькими стёклами? Посмотри на эти жёлтые занавески и красный фонарь. Здесь, сын мой, меж четырёх бочек всякого пива и амбуазского вина восседает любезнейшая хозяйка лет пятидесяти с хвостиком; каждый год она обрастает новым слоем жира. На бочке горит свеча, а к стропилу подвешен фонарь. Там темно и светло: темно, когда любят, и светло, когда платят.
— Значит, это обитель чортовых монахинь, а хозяйка её — игуменья?
— Да, во имя господина Вельзевула она ведёт по пути порока пятнадцать смазливых и любвеобильных девчонок, которые живут любовью, получая здесь пищу и приют, но спать им здесь уже не приходится.
— Ты уже бывал в этой обители?
— Я хочу поискать там твою жену. Идём же!
— Нет, я уже передумал, я не пойду.
— Неужто ты оставишь своего друга одного пред лицом этих Астарт?
— Пусть и он туда не лезет, — сказал Ламме.
— Но если он должен найти там Семерых и твою жену?
— Я бы лучше поспал, — ответил Ламме.
— Так войди, — сказал Уленшпигель, открыл дверь и втолкнул Ламме. — Смотри, вон сидит хозяйка за своими бочками между двух свечей. Комната велика; на почерневшем дубовом потолке прокопчённые балки. По стенам — скамьи, шаткие столы, на них стаканы, кружки, бокалы, рюмки, кубки, чаши, бутылки и прочая посуда. В середине также столы и стулья, на них разбросаны чепчики, золотые пояса, бархатные туфли, волынки, дудки и свирели. Там, в углу, лестница, ведущая в верхний этаж. Маленький облезлый горбун играет на клавесине, стоящем на стеклянных ножках, отчего дребезжит его звук. Танцуй, толстяк. Вот пред тобой пятнадцать лихих красоток: одни на столах, другие на стульях верхом, стоя, склонившись, облокотившись; третьи валяются на спине или лежат на боку, в белом и красном, с голыми руками и плечами, с грудью, обнажённой до пояса... Здесь есть на всякий вкус: выбирай! У одних отблеск свечей, лаская их светлые волосы, прикрыл тенью темносиние глаза, так что видно лишь влажное их мерцание. Другие, закатив глазки к потолку, мурлычат под звуки лютни какую-нибудь немецкую балладу. Третьи, полные, круглые, темноволосые бесстыдницы, пьют стаканами амбуазское вино, показывая свои голые руки, обнажённые до плеч, и свои открытые платья, из которых выглядывают яблоки их грудей, они орут без стеснения во всю глотку, одна за другой или все вместе. Послушай их.
— К чорту деньги сегодня! Сегодня мы хотим любви, любви по нашему выбору; сегодня будем любить мальчиков, тех, кто нам по душе. И бесплатно. Ради создателя и ради нас, пусть сегодня придут к нам наделённые от природы мужской силой, и им будет отдана наша любовь... Вчера был день заработка, сегодня — день любви... Кто хочет пить из наших уст, ещё влажных от бокала... Вино и поцелуй — какое роскошное пиршество. К чорту вдов, которые спят в одиночестве. Сегодня день добрых дел: юным, сильным, красивым открываем мы наши объятья. Выпьем, девочки... Малютка, бьёт твое сердце тревогу в этом любовном бою. Какие удары! Час поцелуев настал. Когда придут к нам эти полные сердца и пустые кошельки? Предвкушаете сладостный час? Какая разница между юным гёзом-ободранцем и господином маркграфом? Этот платит золотом, а юный гёз поцелуями. Да здравствуют гёзы! Мёртвых разбудим в могилах.
Так говорили добрые, пылкие, весёлые среди девушек, отдавших себя любви.
Но были среди них и другие: с вытянутыми лицами и костлявыми плечами, сделавшие из своего тела мелочную лавчонку, грош за грошом копящие доходы своего тощего мяса. Эти недовольные ворчали:
— Вот уж глупо было бы в нашем утомительном ремесле отказаться от платы ради нелепых выдумок, приходящих в голову похотливым девчонкам. Пусть сходят с ума, мы не хотим на старости лет валяться, как они, в лохмотьях по канавам. Мы продаёмся и хотим платы. К дьяволу даровщину. Все мужчины уроды, обжоры, пьяницы, вонючки, брюзги. Во всех женских пороках они виноваты, только они.
Но те, что помоложе и покрасивее, не слушали их и за едой и выпивкой говорили:
— Слышите погребальный звон с соборной колокольни. Мы ещё живы. Мёртвых в могилах разбудим.
Увидев сразу столько женщин, блондинок и брюнеток, юных и увядающих, Ламме застыдился: он опустил глаза и крикнул:
— Уленшпигель, где ты?
— Твой дружок давным-давно скончался, — ответила одна толстуха, схватив его за руку.
— Когда? — спросил Ламме.
— Да триста лет тому назад, в одной компании с Яковом де Костером ван Маарланд[156].
— Отстаньте, не дёргайте меня. Уленшпигель, где ты? Приди на помощь к другу. Если вы не отстанете, я сейчас уйду.
— Ты не уйдёшь, — отвечали они.
— Уленшпигель! — жалобно взывал Ламме. — Где ты, сын мой? Милая, да не дёргайте меня так за волосы. Уверяю вас, это не парик. Спасите! Разве, по-вашему, мои уши недостаточно красны, что вы натираете их до крови? Ну вот, теперь другая мучительница. Мне больно! Ой, чем это мажут мне лицо? Зачем зеркало? Да я чёрен, как сажа. Право, я рассержусь, если вы не перестанете. Это же нехорошо так мучить человека. Ну, отстаньте. Что же, разве вы станете жирнее оттого, что будете меня со всех сторон дёргать за штаны и бросать меня и туда и сюда, как ткацкий челнок. Ну, довольно, право же, я рассержусь.