Пренебрежение истиной? Да. Но не только это. Безумие в замыслах. Да, в замыслах! Покорение планет. Такое же бессмысленное и жестокое, как покорение Африки, а еще раньше – Европы и Азии.
Они мыслят космическими категориями и никак иначе. Слова человек, ребенок – пустой звук. Только абстракции; раса, страна, Volk, Land, Blut, Ehre.[15] Нет честных личностей, есть только сама Ehre – честь. Абстракция для них реальное, действительность – невидима. Die Gute, доброта, а не добрые люди, добрый человек. Для них не существует «здесь» и «сейчас» – их глаза устремлены сквозь пространство и время, в лежащую впереди бездну. И это – конец мира. Потому что мало–помалу они изведут все живое. Были ведь когда–то частицы космической пыли, раскаленные ядра водорода – и ничего больше. Теперь все вернется на круги своя. «Сейчас» – это миг между началом и концом, ein Augenblick.[16]
Процесс распада ускоряется, жизнь возвращается к граниту и метану. Жернова не остановить. А они, эти безумцы, спешат обратить нас в камень и пыль. Хотят помочь Natur.[17] Я знаю почему, – подумал Бэйнс. – Им хочется быть не жертвами, а движущей силой природы. Они приравнивают свое могущество к божьему, считают себя подобными Богу. Вот она, суть безумия. Все они одержимы одной идеей. У каждого настолько возросло самомнение, что ему и в голову не придет считать себя иначе как божеством. Это не гордыня и не высокомерие – это раздувание собственного «я» до такой степени, когда исчезает разница между поклоняющимся и предметом поклонения. Не человек съеден Богом, а Бог съеден человеком. Чего они не могут уразуметь, так это своей ничтожности. Но что в этом плохого? Разве так – не лучше? Кого боги отмечают, того призывают к себе. Будь незаметен – и минует тебя злоба сильных мира сего».
Расстегивая ремень, Бэйнс произнес:
– Мистер Лотце, я никому еще этого не говорил, но вам скажу. Я еврей. Вы поняли?
Лотце ошалело взглянул на него.
– Самому бы вам не догадаться, ведь я ничуть не похож на еврея. Я изменил форму носа и черепа, уменьшил поры, осветлил кожу. Иными словами, избавился от внешних признаков. Даже стал вхож в круги Рейха. Никто не подозревает, что я еврей. И… – сделав паузу, он придвинулся к Лотце вплотную и зашептал: – И я не один. Есть другие. Слышите? Мы не погибли. Мы существуем. Живем невидимками.
– Служба безопасности… – выдавил Лотце, но Бэйнс его перебил:
– Пожалуйста, сообщите – СД проверит мое досье. Но учтите: у меня есть могущественные покровители. Некоторые из них арийцы, другие – евреи, занимающие высокие посты в Берлине. Ваш донос оставят без внимания. А вскоре я сам донесу на вас. И вы окажетесь в камере предварительного заключения. – Он улыбнулся, кивнул и двинулся по проходу вместе с другими пассажирами.
Они спустились по трапу на продуваемое ветром поле. Внизу Бэйнс случайно оказался рядом с Лотце.
– Знаете, мистер Лотце, – произнес он, взяв художника под локоть, – вы мне не понравились. Думаю, что я в любом случае донесу на вас. – Он отпустил руку блондина и ускорил шаг.
На краю поля, у дверей вокзала, толпились встречающие. Ищущие глаза, радостные улыбки, машущие руки. Впереди стоял коренастый японец средних лет в добротном пальто английского покроя, остроносых полуботинках и котелке, рядом – японец помоложе. На пальто коренастого блестел значок Тихоокеанского Торгпредства Имперского правительства. «Мистер Тагоми собственной персоной, – подумал Бэйнс. – Приехал меня встречать».
Шагнув вперед, японец громко произнес:
– Герр Бэйнс? Добрый вечер! – и выжидающе вскинул голову.
– Добрый вечер, мистер Тагоми. – Бэйнс протянул руку. Рукопожатия, поклоны. Молодой японец тоже поклонился, приветливо улыбаясь.
– Прохладно на открытом поле, сэр, – сказал Тагоми. – Мы предлагаем воспользоваться вертолетом. Не возражаете, сэр? Или вам необходимо уладить какие–нибудь дела? – Он вопросительно заглянул в глаза Бэйнсу.
– Готов лететь сию секунду, – сказал Бэйнс. – Хотя надо бы зарегистрироваться в гостинице. И багаж…
– Мистер Котомичи обо всем позаботится, – заверил Тагоми. – Багаж выдадут через час, не раньше. Ждать дольше, чем вы летели.
Котомичи улыбнулся и кивнул.
– Прекрасно, – сказал Бэйнс.
– Сэр, у меня для вас подарок, – заявил Тагоми.
– Простите?
– Чтобы у вас сложилось благоприятное впечатление о нашем представительстве… – Он сунул руку в карман пальто и достал маленькую коробку. – Из лучших objects d’art[18] Америки. – И протянул коробочку Бэйнсу. – Наши сотрудники весь день ломали голову, что бы вам подарить. Решили остановиться на этом подлиннике угасающей североамериканской культуры, сохранившем аромат далеких, счастливых дней.
Бэйнс открыл коробочку. В ней на черном бархате лежали наручные часы «Микки–Маус».
Неужто Тагоми захотелось пошутить? Бэйнс поднял глаза и увидел серьезное, озабоченное лицо японца. Нет, это не шутка.
– Большое спасибо, – поблагодарил Бэйнс. – Действительно, прекрасная вещь.
– Во всем мире не наберется и десятка настоящих часов «Микки–Маус» выпуска тридцать восьмого года, – произнес Тагоми, внимательно наблюдая за лицом Бэйнса. – Их нет в коллекции ни у одного из моих знакомых.
Они вошли в здание вокзала и стали подниматься по лестнице. Следовавший позади Котомичи произнес:
– Харусаме ни нурецуцу яне но темари кана…
– Что это? – спросил Бэйнс у Тагоми.
– Старинное стихотворение, – пояснил Тагоми. – Хайку[19] середины эпохи Токугава. «Идет весенний дождь, и на крыше мокнет детский мячик».
Глава 4
Уиндэм–Мэтсон проковылял по коридору и скрылся в цехе «Корпорации У–М». Провожая его взглядом, Фрэнк подумал, что его бывший хозяин вовсе не похож на капиталиста. Легче принять его за бродягу, горького пьяницу, которого вымыли, побрили, причесали, одели с иголочки, накачали витаминами, дали пять долларов и велели начать жизнь сызнова. Хозяин всегда прибеднялся, ловчил, суетился, заикался перед каждым встречным и даже старался ублажить, будто видел в нем возможного врага. Манерой держаться он как бы говорил: «Все норовят меня, бедолагу, обидеть».
На самом деле старина У–М был куда солиднее, чем казался с виду. Он контролировал несколько предприятий, играл на бирже, приторговывал недвижимостью.
Фрэнк двинулся за ним следом, отворил большую металлическую дверь и шагнул навстречу грохоту машин, ставшему привычным за многие годы; его окружали люди и механизмы, сверкала электросварка, в воздухе висела пыль. Фрэнк ускорил шаг, догоняя бывшего хозяина.
– Эй, мистер У–Эм! – позвал он.
Уиндэм–Мэтсон остановился возле человека с волосатыми руками; его звали Эд Маккарти, он был мастером цеха. Оба повернулись к Фрэнку.
– Прости, Фрэнк, – произнес Уиндэм–Мэтсон, нервно облизывая губы. – Мне и в голову не приходило, что ты можешь вернуться после всего, что наговорил. Но теперь ничего не поделаешь – твое место занято.
Его черные глаза так и бегали. «Это наследственное, – подумал Фрэнк. – Изворотливость у него в крови».
– Я пришел за инструментами, – произнес Фрэнк, с удовольствием слушая свой уверенный голос. –