едва ли могли иметь отношение к ее работе. И вообще прислуга так глупа!.. Однако сейчас, в поезде, эти красные пятна — то ли краска, то ли кровь — вспомнились молодой женщине и растревожили ее воображение.
Другая довольно странная мысль тоже тревожила мадам Джодска — смутное сознание того, что она покинула человека, нуждавшегося в помощи, оказать которую было в ее силах. Это чувство не поддавалось точному словесному определению. Возможно, оно основывалось на замечании полковника о ее «спасительном» влиянии. Трудно сказать. Молодая женщина ощущала это интуитивно, а интуиция редко поддается анализу. В пользу этого смутного чувства говорила и странная уверенность, возникшая в душе гувернантки впервые со времени поступления на работу к полковнику Мастерсу, — уверенность в том, что полковник боится своего прошлого. Когда-то давно он совершил некий поступок, о котором ныне сожалеет и которого, возможно, стыдится, — во всяком случае, поступок, наказания за который теперь опасается. Более того, он ожидает этого наказания: возмездия, что прокрадется в дом, как тать в ночи, и схватит его за горло.
Именно человек, ожидавший мести, мог счесть ее влияние «спасительным». Вероятно, дело было в крепости духа, данной молодой женщине религией, или в покровительстве ее ангелов-хранителей.
Похоже, таким образом развивались мысли мадам Джодска. И жило ли в глубине ее души тайное восхищение этим мрачным и загадочным человеком — восхищение и неосознанное желание защитить его, в котором молодая женщина никогда не признавалась даже самой себе, — навсегда осталось ее сокровенной тайной.
Решение вернуться, принятое мадам Джодска после нескольких недель проживания в доме жестокого и злобного отчима, можно счесть закономерным и, во всяком случае, естественным для человеческой природы. Молодая женщина беспрестанно молилась своим святым. Кроме того, ее угнетало сознание невыполненного долга и утрата самоуважения. Она вернулась в холодный деревенский особняк. Поступок сей был понятен. Понятен был и восторг Моники, а тем более облегчение и радость полковника Мастерса. Последний самым деликатным образом выразил свои чувства в любезной записке, составленной так, словно мадам Джодска отлучалась из дома по делу лишь на короткий срок, — ибо прошло несколько дней, прежде чем молодой женщине представилась возможность увидеть хозяина и поговорить с ним. Кухарка и горничная оказали мадам Джодска прием радушный и многословный; однако болтовня их внушала беспокойство. Красных пятен загадочного происхождения на постельном белье больше не появлялось, но произошли другие необъяснимые события, еще более тревожные.
— Девочка скучала без вас ужасно, — сказала миссис О’Рейли. — Хотя и нашла себе утешение кое в чем… если вам угодно знать. — И кухарка перекрестилась.
— Кукла? — Мадам Джодска вздрогнула от ужаса, но усилием воли заставила себя перейти прямо к сути дела и говорить при этом небрежным тоном.
— Вот именно, мадам. Кровавая кукла.
Это странное определение гувернантка слышала много раз и прежде, но не знала, следует понимать его буквально или нет.
— Кровавая? — переспросила она, понизив голос.
Кухарка странно дернулась всем телом и пояснила:
— Ну, скорее я имею в виду то, что она двигается, как существо из плоти и крови. И то, как девочка с ней обращается и играет. — В голосе кухарки, хотя и громком, слышались нотки подавленного страха. Она вытянула вперед руки, словно защищаясь от возможного нападения.
— Несколько случайных царапин еще ничего не доказывают, — презрительно заметила горничная.
— Вы говорите о… каком-то… телесном повреждении? — серьезно спросила мадам Джодска. Она с трудом дышала и не обратила внимания на замечание горничной.
Миссис О’Рейли несколько раз судорожно сглотнула.
— Это не мисс Моника, — негодующим шепотом заявила она, совладав наконец с собой. — Это кто-то еще.
— Кто-то еще?.. — повторила мадам Джодска едва слышно, выхватив из тирады кухарки самые существенные слова.
— Да что твой человек! — снова подала голос горничная. — Подумаешь, человек! Слава Богу, я не христианка и ничего общего с христианами не имею! Но однажды ночью я точно услышала такое резкое пошаркивание в детской спальне… и кукла показалась мне большой такой — словно раздутой, — когда я тихонько заглянула в дверь…
— Замолчи сейчас же! — вскричала миссис О’Рейли. — Ты этого не видела и говоришь неправду! — Она повернулась к гувернантке и сказала извиняющимся тоном: — Об этой кукле сплетается больше пустых небылиц, чем я слышала ребенком во всех сказках графства Мейо. И я… я не верю ни одной из них. — Миссис О’Рейли презрительно повернулась спиной к продолжавшей трещать горничной и приблизилась к мадам Джодска. — Мисс Монике ничего не грозит, мадам, — горячо прошептала она. — Насчет
В тишине своей комнаты мадам Джодска размышляла в перерывах между молитвами. Глубокое, ужасное беспокойство терзало ее.
Кукла! Дешевая безвкусная игрушка, тысячекратно размножаемая на фабриках; поделка промышленного производства, предназначенная для развлечения детей… Но…
«И то, как девочка с ней обращается и играет…» — звенело в ее встревоженном мозгу.
Кукла! Она была трогательной, убогой и даже ужасной игрушкой, однако вид занятой ею Моники наводил на глубокие раздумья, поскольку благодаря этим играм в девочке пробуждался материнский инстинкт. Дитя со страстной любовью ласкает и нежит свою куклу, заботится о ее благоденствии, однако небрежно запихивает любимицу в коляску, со свернутой шеей и неестественно заломленными конечностями, и самым жестоким образом оставляет ее лежать вверх ногами, когда бежит к окну посмотреть, кончился ли дождь и выглянуло ли солнце. Этот слепой и странный автоматизм поведения присущ любому представителю рода людского — стадный инстинкт, которому нипочем любые препятствия, сила которого непреодолима. Материнский инстинкт восстает против смерти и даже отрицает ее. Кукла — лежащая на полу с выбитыми зубами и выцарапанными глазами или любовно уложенная в постель, дабы ночью быть придушенной, измятой, изуродованной, искалеченной, — стойко переносит все мучения и страдания и в конце концов утверждает свое бессмертие. Ее невозможно убить. Она неподвластна смерти.
«Девочка со своей куклой, — размышляла мадам Джодска, — олицетворяет собой безжалостную и непобедимую страсть Природы, ее высшее назначение: выживание рода людского…»
Такие мысли, навеянные, вероятно, неосознанной жестокой обидой молодой женщины на природу, не давшую ей собственного ребенка, не могли течь в этом направлении долго. Скоро они вернулись к конкретным обстоятельствам, пугавшим и сбивавшим мадам Джодска с толку, — к Монике и ее дурацкой желтоволосой кукле с пустым взглядом. Не закончив молитвы, молодая женщина уснула. Ей даже ничего не приснилось ночью, а утром она встала свежей, бодрой и преисполненной решимости рано или поздно — лучше рано — поговорить с хозяином.
Она наблюдала и слушала. Наблюдала за Моникой. И за куклой. Все казалось нормальным, как в тысячах других домов. Сознание ее оценивало ситуацию, и там, где сталкивались разум и суеверие, первый легко удерживал свои позиции. В выходной вечер молодая женщина с удовольствием посетила местный кинотеатр и вышла из жарко натопленного зала с твердым убеждением, что цветная фантазия экрана притупляет воображение и что жизнь заурядного человека сама по себе прозаична. Однако не успела она пройти и полмили по направлению к дому, как глубокая необъяснимая тревога вернулась к ней с новой силой.
Миссис О’Рейли уложила Монику в постель, и именно миссис О’Рейли открыла последней дверь.