Вернее — тело ушло на холст, а душа… Ей ведь не прикажешь, где жить. Кстати, ты зря забросил гитару. Помнишь, как у дяди Сержа тебя каждый вечер просили петь романс:
Как будто обо мне. А на самом деле, Жанно, о ком ты его написал? Кого любил и разлюбил?
— Я не скажу тебе, не проси.
— Ну и правильно. Не говори, хотя я все равно знаю. Слово убивает чувства.
Мы долго шли молча. Я думал о Маргарите, о том, что она тревожит во мне какие-то давние, юношеские чувства; думал о бывшей жене, с которой мы прожили всего восемь месяцев, а затем глупо расстались из-за того, что хотели всего сразу, а надо было запастись терпением и медленно понимать друг друга. Теперь-то до меня дошло, что семейная жизнь — это не только постель, но и, представьте себе, дружба, и интерес к ее делам, и понимание ее увлечений, пусть даже они кажутся странными. Может, и она теперь поняла это? Бог весть — мы уж год как не виделись и не перезванивались. А зря: ей, может, гордость не позволяет, женщина все-таки, а мне что, лень было телефонную трубку поднять?
От размышлений отвлек голос Маргариты:
— Ты зря переживаешь, Жанно, она часто гуляет по этой же самой аллее.
— Кто? — не сразу сообразил я.
— Она, которую ты называл — жена моя Женя. Сегодня ее нет, значит, завтра обязательно будет, я обычно встречаю ее в это же время, когда прихожу к Аттису. А мне пора. Теперь мы уже точно не увидимся с тобой.
— Почему?
— Потому, что теперь ты меня уже не забудешь. И каждое твое воспоминание обо мне — это встреча. Зачем же другие? Ты все не привыкнешь, что я живу по своим законам. Прощай, мой мальчик, лишь напоследок поцелую тебя — на глазах у вечернего леса. Позволишь?
…Как медленно и плавно поднимаются ее руки, заплывая за мои плечи; так томно изгибается длинная шея; как беззвучно струятся назад белокурые волосы и как призывно открываются губы, похожие на лепестки роз!
Но почему я отвечаю ей, этой прелестной колдунье, этому случайному миражу?
Почему мне так хорошо, так приятно растворяться в ее влажных теплых губах, прижиматься к ее упругой, через платье вздрагивающей груди? Ну еще, еще немного, еще хотя бы краткий миг блаженства и сладострастия!..
А — Женя?
Я покачнулся и чуть не упал на сохнущую траву — будто исчезла точка опоры. И вдруг с каким-то непонятным облегчением захохотал, представив, как смотрюсь со стороны — обнимающий самого себя и страстно целующий воздух.
Только деревья шумели в ответ, постукивая веткой о ветку.
От этого шума я и проснулся: он доносился через распахнувшееся окно.
Глядя на стену сквозь полуприкрытые веки, я продолжал наслаждаться вкусом недавнего поцелуя на губах. Чем отчетливей проявлялась мысль о том, что пережитое было лишь сном, тем сильнее растягивались в улыбке губы.
Однако, странный, право, сон: даже во сне, получается — приснилась Маргарита, которая заставила меня вспомнить ту Маргариту, которая, в свою очередь, тоже когда-то привиделась. Ну и загадки памяти!
Кстати, что она там говорила о гитаре? Надо хоть пыль с нее вытереть, кормилица все-таки бывшая. Да и пальцы размять не мешает, а то скоро сгибаться перестанут. Хорошо, что она напомнила про этот романс, я думал, что совсем забыл его. Как там дальше?
Какая все-таки неизъяснимая прелесть кроется в самом воспоминании собственной, надолго забытой мелодии! И звучит-то она, рождаясь из глубины души, и льется без единой фальшивой ноты, и наполняет сладостным упоением: мол, ведь это я сочинил, я, сам, и — когда еще!
И что за наслаждение: стоять в таком вот настроении под душем, чувствуя себя здоровым, сильным, готовым к жизни и даже немного счастливым.
Завернувшись в длинное полотенце и на ходу промакивая мокрые волосы, я направился было на кухню, чтобы поставить чайник, но большое коридорное зеркало заставило меня остановиться.
Из него недоуменно взирал завернутый в зеленое вафельное полотенце некто, давно где-то виденный мною. Я даже обернулся, но кроме меня в коридоре никого не было. Эти вьющиеся волосы, начавшие пробиваться усы, острые плечи, выдающие худобу…
Неужели этот вот юнец — я? В прошлом году мне делали операцию на веке, остался шрам. Значит, у него не должно быть. Но шрам был.
Что же это получается? Да нет же, чертовщина какая-то, продолжение сна! Я покачался из стороны в сторону, потряс рукой, подрыгал ногой, скорчил рожицу — все движения отражались в зеркале до мелочей.
Я прислонился плечом к стене и стал с любопытством изучать отражение. Как мифический Нарцисс, я не мог оторваться от собственного лица, но не потому, что был влюблен в него, а потому, что оно рождало целый сонм чудесных воспоминаний.
Не лги, зеркало, не лги. Люди врут зачем-то: для выгоды, для смеха, для самого обмана. А тебе-то зачем врать? Тем более, что мы знакомы с тобою уже тридцать лет.
Я понимаю, что ты не только отражаешь — ты живешь, играешь, переживаешь. Но сейчас-то, сейчас какой толк в твоей наивной лжи? Мне столько лет, сколько есть — они все мои, и все мне дороги; зачем ты являешь мне восемнадцатилетнего юнца, вернее, меня, но — тогдашнего? Зачем с такою факирской легкостью разглаживаешь морщины на лбу, убираешь седины, возвращаешь локоны, о которых только ты одно и помнишь?
Ах, это не твои проделки, не твое лукавство? И во всем, оказывается, повинен я сам? Интересный поворот, конечно, но нельзя ли пояснее, подоходчивей — чай, не первый десяток лет друг на друга смотрим?
Ах, вон как — ты лик души решило отразить? Ну не глупая ли стекляшка, пусть и посеребренная! Что за чушь ты несешь? Как можно отражать то, что и само не оставляет тени? Да если уж на то пошло, обманище ты плоское, от тебя и осколков не осталось бы, умей ты и в самом деле отражать мою душу — в ней столько всего, что ты от стыда сгорело бы.