Допрос начался с заполнения анкетных данных.
— Фамилия, имя, отчество?
— Старостин Петр Петрович.
— Возраст?
— 32 года.
— Место работы и должность?
— Управляющий московским производственным комбинатом «Спартак».
Здесь немножко отвлекаюсь. Комбинат состоял из пяти цехов — швейного, обувного, трикотажного, деревообрабатывающего и металлических изделий, расположенных в разных местах города. Администрация и служебный аппарат размещались в нескольких комнатах ГУМа. Производил он спортивные изделия для об-
щества и на продажу. Во время войны почти полностью переключился на военную продукцию. Кстати, в начале войны в комбинат пришли работать мои коллеги по футбольной команде — Владимир Степанов, Василий Соколов, Анатолий Акимов, Георгий Глазков, Григорий Тучков и другие. Имена этих выдающихся спортсменов, конечно, помнят все любители футбола. Отступление о комбинате сделал потому, что некоторые обвинения будут связаны с моей в нем работой.
Закончив опрос моих анкетных данных, Еломанов сказал:
— Ну, а теперь рассказывайте о своей контрреволюционной деятельности.
И, помолчав, добавил:
— И о братьях тоже.
Я ответил, что никакой контрреволюционной деятельностью не занимался, и просил сказать, за что я арестован.
— Не занимались? — равнодушно сказал Еломанов. — Боитесь сказать больше, чем мы о вас знаем! Пытаетесь хитрить! Ничего у вас не выйдет. Думайте, думайте, с чего начать!
И отвернулся.
Я сидел и молчал. Часа через два он спросил:
— Ну, надумали?
Я ответил, что никакой вины за собой не знаю. К вечеру он вызвал конвой и в дверях крикнул:
— Думайте в камере!
Так окончился первый допрос, а с ним и иллюзия об ошибочности ареста и скором возвращении домой. Потекли тягучие, томительные дни, с вызовами один-два раза в неделю. Прошло несколько месяцев — сильней стало ощущаться чувство голода, появилась неприятная ноющая боль в желудке.
Как-то во время допроса в соседнем кабинете услышал голос Андрея — брата. Значит, он тоже арестован.
Часто в кабинете Еломанова появлялись другие следователи, среди них были худой долговязый Рассыпнинский и стройный брюнет Коган. Первый, как я узнал позднее, вел дело Николая, второй — Андрея. Третий брат Александр был арестован после нас и привезен на Лубянку прямо из действующей армии.
Памятным событием в кабинете Еломанова было появление начальства — комиссара госбезопасности Есаулова. Последовала команда «Встать!», что относи-
лось ко всем находящимся в кабинете. И ко мне тоже. Есаулов, дав какие-то приказания Еломанову, собирался уходить и, видимо, зная, кто находится на допросе, и зло глядя на меня, сказал:
— Ишь, каким волчонком смотрит, гнойный прыщ на чистом советском теле!
И вышел.
Как-то на очередном допросе вошел Рассыпнинский и, кивнув на меня, спросил:
— Молчит? Тот кивнул.
— Значит, пора брать в…, — и назвал слово, которое по цензурным соображениям назвать нельзя. По смыслу это обозначало — брать в шоры или брать в обработку.
В последнее время я сам чувствовал, что нажим усиливается. Обращение на «вы» давно заменено на «ты». Появились угрозы, грубая ругань. Как-то Еломанов показал мне из кучи отобранных у меня при обыске газетных вырезок и фотографий карточку жены с сыном и сказал:
— Если ты будешь продолжать молчать, они тоже окажутся здесь.
И дальше возмущенно добавил:
— Неужели не понимаешь, что своей ослиной головой не пробьешь стены этого дома! На, смотри!
И он дал мне выдержку из показаний Николая Ежова, где перечислялись имена известных из различных областей деятельности, которых он собирался вовлечь в свою контрреволюционную организацию. Среди них была фамилия Старостиных. Я не понимал, при чем же здесь мы.
Обработка
И обработка началась. В тюрьме был установлен порядок — в шесть часов утра подъем и заправка коек, а в десять вечера отбой и сон. Я от отбоя до подъема находился на допросе. А утром, когда приводили в камеру, разрешалось только сидеть лицом к входной двери с открытыми глазами. Если веки глаз начинали смыкаться, в камеру врывался непрерывно наблюдающий надзиратель и приказывал встать к стене. Наблюдатели сменялись примерно каждый час.
Допрос стал сопровождаться периодическим избиением при помощи появляющихся для этой цели двух
здоровых парней. Иногда к ним присоединялся Еломанов. Первый раз я пытался оказать сопротивление, но это только ухудшило мое положение. Слишком неравные были силы. Поэтому в дальнейшем я делал только жалкие попытки увернуться от ударов, нацеленных в нижнюю часть лица.
Принятый режим «обработки» стал быстро давать свой результат. Через несколько дней я с трудом передвигался, стремительно худел и слабел. Спать приспособился сидя с открытыми глазами. Вернее, это был не сон, а потеря ощущения действительности, прострация. На допрос конвой водил под руки.
В этот период начали возникать бредовые мысли — придумать на себя абсурдные, несуразные обвинения, чтобы поняли, что это вымысел, и отстали бы от меня. Созрела даже идея: я — агент французской контрразведки, а подтверждением этому мог служить автограф Эррио, который каждый из нас четверых братьев получил на приеме в Лионе, где он был мэром города. Этот автограф на карточке — меню обеда я и наметил паролем — приступить к террористическим действиям в Москве. Бог спас меня и моих братьев от смерти — я этого не успел сказать. Тогда я не знал, что нашего одноклубника Серафима Кривоносова, находящегося, видимо, в моем положении, расстреляли за показания убить Сталина на стадионе «Локомотив». Сталин никогда не бывал на стадионах, а тем более на этом маленьком, находящемся на Рязанской улице близ Казанского вокзала.
Голодовка
Сколько прошло времени, сказать не могу, но в одну из ночей меня приволокли в камеру сильно избитым. Я объявил голодовку. Да и не смог бы есть, если даже захотел. Губы, язык, щеки изнутри — все распухло и кровоточило.
К концу дня в камеру с шумом вошла группа людей во главе с начальником тюрьмы.
— Враг, враг! — заорал он на меня. — Только враги у нас объявляют голодовку. Но мы тебе подохнуть не дадим. Сейчас накормим, — и он повернулся к стоявшим санитарам.
У одного из них в руках была клизма с какой-то коричневатой жидкостью. С меня содрали штаны, и началась экзекуция кормления. Большего унижения и пол-
ного своего бессилия мне никогда не приходилось переживать.
Несколько успокоившись, начальник тюрьмы обратился к стоящему здесь же тюремному врачу:
— Посмотрите, что у него, — и он указал на мое лицо. Врач ложечкой с трудом открыл мой рот, поглядел в
него и сказал:
— Страшного ничего нет, можно есть что-нибудь мяконькое.
Протест голодом потерпел фиаско. Однако на очередной допрос меня не вызвали. И в последующие дни тоже. «Обработка» прервалась, правда, к этому времени я был полностью истощен. Кожа да кости. Когда садился на табуретку, то раздавался звук, похожий на стук твердого предмета о дерево. Запомнились