прибыль — и меня снимают.

Разница же была в том, что двадцать лет назад меня снимал ЦК, а Союз писателей защищал.

Это было естественно: у писателей и у меня была одна цель — сделать газету интересной для латышского читателя. Они видели, что я это делаю — и помогали, насколько могли. Хотя не все, конечно: те, кто пользовался наибольшим авторитетом в ЦК, меня не поддерживали, их позиция всегда совпадала с позицией партийного руководства. Но таких было мало.

А в 1987 году кампанию против меня начал Союз писателей, ЦК же взял на себя лишь организационную сторону.

И это тоже было естественно, потому что на этот раз мнения Союза разошлись с моими: я хотел сделать хороший журнал для русского читателя. А Союзу с его новым руководством на русского читателя было наплевать. Они искренне считали, что московского или новосибирского читателя может всерьез заинтересовать современная латышская проза. Поэтому каждого писателя со стороны, опубликованного в журнале, они воспринимали как личную обиду.

Обижались не только латышские писатели, кое-кто из русскоязычных тоже. Им казалось, что планка поднята слишком высоко.

Методика была привычной. Наслали комиссию, старались найти хозяйственные, денежные нарушения, злоупотребления. Не нашли. Начались обсуждения. На секции, потом на правлении Союза. Я с грустью слышал, как люди, месяц назад говорившие мне, что журнал улучшается на глазах, теперь публично высказывали противоположное мнение. Я огрызался, хотя и понимал, что плетью обуха не перешибешь.

Последнее разногласие возникло, однако не с Союзом, а с ЦК. Это случилось, когда я решил опубликовать (впервые в стране легально) «Реквием» Анны Андреевны Ахматовой.

Я просто поставил этот материал в номер, не спрашивая ни у кого разрешения. Тогда с Главлита была уже снята запретительная функция, но контрольная оставалась. И, получив верстку, начальник этого учреждения помчался в ЦК. Почти сразу же мне позвонили. Заведующая сектором, модно одетая дама, заявила, что этот антисоветский материал не будет пропущен ни в коем случае. Я наивно пытался объяснить:

— Вы же видите, какое время на дворе. Не напечатаем мы — через месяц его напечатает «Новый Мир» или «Знамя»…

Ответ последовал:

— Если Москве это нужно, пусть она и печатает. А нам это не нужно. Вы лучше дайте вместо этого стихи кого-нибудь из молодых латышских поэтов.

Латышских поэтов мы и так публиковали много. И я разозлился:

— Во всей латышской поэзии, — заявил я, — сейчас нет ничего такого, что можно было бы хотя бы сравнить с «Реквиемом»!

Она опешила: такой наглости, похоже, не ожидала. Оскорбилась и поджала губы:

— Если вы не снимете этот материал, мы задержим номер. Решайте сами.

Я снял; в номере были и другие материалы, хотелось, чтобы они дошли до читателя.

Кампания шла к концу. Из Москвы в ЦК писали — в частности, Булат Окуджава; защищала меня Юнна Мориц; туда же обращались и некоторые латышские интеллигенты — не из литературных кругов. Я написал в Москву Яковлеву. Мне позвонил работник ЦК КПСС. В разговоре с ним я упомянул, что московским писателям журнал нравится. Он ответил:

— Окуджаве нравится, а вот Юрию Бондареву не нравится. И я с ним согласен.

Я положил трубку. Говорить было не о чем.

Вопрос решился на созванном в ЦК специально по моему вопросу совещании. В нем участвовали заведующие двумя отделами пропаганды и культуры, завсектором печати. Секретарь Союза писателей сказался больным. Может быть, он не хотел смотреть мне в глаза: двадцать лет назад я опубликовал в газете его первые стихи, «сомнительные по идеологии». На совещании зачитали список моих провинностей и сказали, что меня снимут. Я ответил лишь, что ошибок не признаю, поскольку их, на мой взгляд, не было. На том и расстались.

Вскоре мне позвонили оттуда же и сказали, что надо написать заявление «по собственному желанию», как это было принято. Я отказался. Раз меня утверждало в должности бюро ЦК, пусть оно своим решением и снимает.

Смешно, но моя отставка сопровождалась таким же казусом, какой случился перед моим назначением. Кандидат на мое место был уже найден — из молодых латышских прозаиков. Вообще, тогда шла повальная замена редакторов молодыми, поскольку власть в Союзе писателей Латвии теперь принадлежала им. Однако накануне моего ухода кандидат проштрафился перед ЦК (на сей раз речь шла не о выпивке, а о какой-то, по тогдашним меркам, неприемлемой статье, опубликованной в газете). Стали срочно искать замену. Эту роль сыграл тот самый русский коллега, чье мнение о журнале недавно вдруг изменилось на противоположное. Надо полагать, власть оценила его самоотверженную готовность…

Вот так завершилась история с моим последним штатным местом.

С той поры я занимаюсь только своими книгами.

Однако еще совсем недавно я, как старая цирковая лошадь, заслышав марш, начинал приплясывать и принимал предложения — как потом оказывалось, ничем не подкрепленные.

Но все это происходило уже в Москве.

Антропозой

Я вернулся сюда — к своим истокам — официально в 1990 году, когда еще можно было без особого труда поменять жилье в Риге на московское. Последнее время, находясь там, я четко ощущал, в каком направлении идут дела. Это меня и радовало, и огорчало. Радовало, потому что я всегда считал, что с прибалтийскими странами в конце 30-х годов поступили несправедливо. Огорчало, потому что, зная этих людей, я не сомневался в том, что они, отделившись, почувствуют себя вернувшимися в 1939 год, словно последующей половины века вовсе и не существовало. И будут вести себя соответственно, руководствуясь эмоциями, а не политическими идеями. Так оно и случилось.

Вскоре после возвращения я закончил повесть, названную «И всяческая суета». Как и более ранним моим повестям такого объема, «Суете» не повезло. Я писал ее по принципу «Здесь и сейчас», фантастический сюжет накладывался на фон горбачевской перестройки. Работал с удовольствием. Закончив, предложил «Уральскому следопыту», а также очередному фантастическому журналу, который только-только организовался в Москве; сейчас даже не помню его названия. Прошло время, жизнь стремительно менялась, кооперативы, о которых шла речь в повести, превратились в фирмы, в акционерные общества, а мой текст все ждал решения своей судьбы. Наконец Виталий Бугров написал мне, что у них повесть не пойдет, что же касается московского журнала, то он так и не состоялся — мне просто забыли об этом сообщить. Я огорчился, но время повести, казалось, безвозвратно ушло, и я спрятал ее подальше в стол, все же радуясь тому, что написал ее.

Я вот сказал: время повести. Давно уже пришел к выводу, что у каждой книги есть свое время — конкретное, когда ты можешь сделать ее наилучшим образом. Да, замысел может вынашиваться годами; но чаще всего бывает так (у меня, во всяком случае), что замысел вдруг вспыхивает в голове и кажется ярким, глубоким, интересным… Тут бы и броситься за стол и начать работу; но в это время работаешь над совсем другой вещью, или же есть какие-то срочные и важные дела… Так что замысел лишь бегло записывается и начинает ждать своего часа. Проходит время, и наконец возникает возможность реализовать этот замысел; возвращаешься к нему, читаешь записанное, вспоминаешь — и не можешь понять: да что такого я в нем нашел? Скучно, мелко… И записанное летит в корзину. Иногда работа все же начинается, и лишь написав десятки страниц, вдруг осознаешь: мне не интересно делать это и вряд ли кому-нибудь будет интересно читать. И написанное идет в архив. У меня в столе лежат сейчас, самое малое, три таких начатых и брошенных романа.

Однако это совершенно не значит, что замысел и в самом деле был плох. Был хорош — в свое время. Но оно прошло; успел измениться автор, изменился мир. А замысел остался, естественно, прежним, никаких превращений не произошло. Начни я писать тогда, когда он возник, книга получилась бы. А фактически за него взялся уже другой автор.

Хотя бывает и так: проходит еще время — и замысел снова оживает. Он сам жил какой-то своей

Вы читаете «Если», 2000 № 08
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×