Александр Андреич был в полоумии.
— Д-да, это жизнь! Это — люди!
Он побледнел, волосы слиплись, такой же распаренный, как в Москве у картежников, — ну что он здесь, со своей неудавшейся выставкой, жаждой мучительной, тысячью франков? Я моложе его — и беззаботней — мне просто все интересно. Париж, так Париж! Не наше Пасси с милой квартиркою, пейзажем Медона — нет, Вавилон.
Мы возвращались с рассветом. Многомиллионный труженик спал. Париж моноклей, блудниц, фраков и декольтэ, бриллиантов, вилл, автомобилей, тек все тою же лавиной, по голубым авеню леса Булонского, мимо зеркальных прудов с лебедями, под звездами бледнеющими.
Александру Андреичу нравилось, что вот и мы, будто бы, этого круга. Сидел он в развалку, набекрень шляпа, глаза мутные, неверные. «Что за тяжесть!» Автомобиль летел, голубая ночь плескала в лицо нежными шелками, в глазах — лебеди леса Булонского, бледные звезды — почему рядом тут Александр Андреич, почему он бурчит о каких-то тысячах, никогда, ведь, он их не получит?
В Пасси я подымалась медленно по крутой лестнице. Мелкая жизнь за дверьми с ярко начищенными рукоятками, половичками для ног, хлебами-батонами, стоявшими в уголку, со всеми копеечниками, храпевшими в своих благоустроенных углах. У себя в комнате я вздохнула, отворила окно. Нет, мир велик, просторен, и весна чудесна, и Париж…
Ах, если за тебя придет расплата, если отольются все бриллианты, кружева, шелка и бархата — то есть за что, по крайности, ответить!
Я отошла к ночному столику, и под букетом сладко исструявшейся сирени, в полумгле утра майского заметила конверт. Георгий Александрович писал из Рима — просто, скромно, дружественно. В письме был также чек от отца, на две тысячи, и маленькая карточка: Андрюша в Галкине, верхом на лошади, нянька поддерживает. Да, он растет…Пока мать по Парижам, по романам… Я перечла, сложила все, и встала. Я была серьезна, раздеваясь. За полуоткрытой дверью мылся и укладывался Александр Андреич. Мне неприятно было, как он фыркает, как грузно рушится на постель, я вспомнила вдруг его волосатую грудь, которой он гордится, мне стало смешно. Что такое? Почему я, собственно, в Пасси, на пятом этаже, с волохатым, поседелым человеком, все кричащим о славе, напивающимся, в пьяном виде иногда грозящим мне, грубо ласкающим? Что я — влюблена, как тогда в Москве? Подумаешь, какая гимназистка! Париж, Париж, но я забросила здесь пение, живя неверной и туманной жизнью, и вообще мы скоро прогорим, конечно. Бог мой, что за глупость!
XI
Конечно, Александр Андреич ничего не получил. Портрет писал вначале в настроении, что забьет всех Ренуаров, но чем дальше дело шло, тем холоднее делалась модель к изображению — и меценат не взял портрета. Александр Андреич хотел судиться. Тогда заказчик прислал ему пятьсот франков — подачкою — портрет же отклонил решительно.
Франки он взял. Но солабел, сильно запил, стал расползаться.
— Нисходящая звезда! Комета рушащаяся! Наталья, ты в меня все веришь?
Он переоценивал. Напрасно думал, что вообще-то очень я в него верила. А теперь совсем не нравился его рамолисмент. Рамолисмент же рос, и быстро. В начале нашей жизни за границей я над собой чувствовала силу некую, и власть, теперь же были только пьяные истерики, потом подавленность, затишье, он на меня тогда смотрел как будто бы на якорь некоторый.
— Наталья, ты не выдашь — бормотал — я уж знаю, на тебя можно положиться. Ты живая и живучая, живешь, идешь… Что-ж, может быть и выплывем.
Пытался он работать, но теперь мало выходило — слишком нервничал и вообще истощался. Его конечно, надо было пожалеть. Но я жалела мало. Чтоб отвлечься, стал он бегать по притончикам картежным. Иногда и я ходила, но теперь чувство почти брезгливости вызывал он во мне — красный, с воспаленными глазами, и неверным голосом свихнувшегося игрока. Коньяк, рюмка за рюмкою, не помогал. Карта его понимала — как лошадь ощущает кучера нетрезвого и склонна понести — карата казала ему мину насмешливую и предательскую. Он спустил быстро все, что оставалось, продал бриллиантовые запонки, часы — грозила нищета. Остались у меня только две тысячи отцовских. Как ни просил, я не дала ему ни франка. Но я вспомнила Москву, зиму, когда играли мы с ним в клубе, и решила вновь попробовать, сама.
Я не сказала ничего, ушла одна в притончик у Монмартра, где мы бывали с ним, там действовала рулетка. Меня пустили по условленному стуку. Притон был второсортный, грязновато и накурено, пахло духами, и за столом, с лицами зелено-бледными, сидели личности — кто знает, кто из них чем занимался там, в жизни верхней? Может быть, юноша в красном галстуке с толстыми губами подделывал доллары; чистенький и стриженый, в золотых очках — кассир, еще не арестованный. Скуластый, в шарфе и каскетке — из апашей, рядом с ним подруга, остроплечая Марго. С синими кругами под глазами, пудреная и подкрашенная, с тем изяществом остроугольным и надтреснутым, какое может только у француженки быть.
Я приглядывалась, наблюдала. Видела, как равнодушно спускал гульдены свои сытый голландец с подозрительным юношей, как Марго загоралась, когда ей лопаточкой сгребали золотые. Спросила коньяку — выпила. Чувствовала себя легко, покойно.
Марго выронила платочек. Я подняла и подала. Та улыбнулась.
— Вы очень милы.
И пожала руку мне.
— Вы нынче здесь одна?
— Одна.
— Ого, вы не боитесь. Вы не американка?
Я объяснила ей, кто я, и что мне нужно. Она захохотала.
— Это смешно, но неужели же вы думаете, что другие ходят сюда, чтобы проигрывать? Пьер, посмотри, смешная русская.
— А я вам говорю, что выиграю. Ну вот хотите, покажу.
И я поставила пятьдесят франков. Мне возвратили триста. Марго захлопала в ладоши: она сама выигрывала, и была добра.
Но больше я не ставила.
На другой день вновь явилась, и вновь села рядышком с Марго. С собою у меня была тысяча франков. Я ставила на красное — не выходило. Попробовала черное — опять спустила, денежки мои загребла Марго, со смехом, вновь схватила меня под столом за руку, слегка пожала.
— Видите, как вы выигрываете!
— Это еще ничего не значит.
Несколько раз удавалось мне, в общем же я проиграла восемьсот.
Дома этого не сказала, днем спала, а вечером опять шла на Монмартр, пробиралась в ворота, грязным двором, над которым звезды летние стояли, по вонючей лесенке с вытертыми ступенями — наверх, в комнату с висячей лампой.
Марго опять была здесь. Покровительствовала, пыталась наставлять.
— Natascha, главное не нужно волноваться и ставить последнее. Вот, смотрите, как играет Пьер.
Пьер, несмотря на свой шерстяной шарф, каскетку и татуировку, ставил по пяти франков, крепко, будто бы наверняка — и выигрывая десять, твердо, деловито прятал их в карман.
В этот вечер я играла сдержаннее, и сначала даже несколько выигрывала. Но потом зарвалась, и от второй моей тысячи осталась половина.
Марго блестела глазами.