Я очень рада была встретить здесь Георгиевского, в военной форме, как всегда слегка подтянутого, выбритого, суховатого. Он поцеловал мне ручку, и церемонно, как бы чуть пытливо поклонился Душе.
— Вы цветете все… — он чуть прищурил глаз, когда я полуобняла Душу. — Цветете и пылаете, легко смотреть на вас.
А через несколько минут, говорил:
— Я с фронта и попал к вам на победу, на такое ликованье… Колокольный звон, все адвокаты и зубные врачи пьют коньяк, но если говорить по правде, положение-то наше ведь трагическое…
Однако, в этот вечер — в первый раз — я не поверила ему. То ли мои нелепые влюбленности, то-ль слезы утром, инвалид, колокола, память о Кэлках и Крысанах — так хотелось мне конца, счастья, покоя, что слова Георгиевского никак не действовали.
На этот раз мы долго не сидели. Георгий Александрович не без изумления взглянул, как я поехала на санках, по сколотому льду, лужами оттепели московской провожать Душу. НО изумился лишь мгновенье — он обучен уж давно.
Душа явно загрустила. Когда мы поднялись по скромной ее лесенке, она вдруг обняла меня, заплакала. Я стала ее целовать.
— Не надо, нет, не надо… — Душа в слезах бормотала. — Это все не может так… Невероятно, невозможно… Оба вы меня забудете и бросите, и очень скоро… Маркел меня уже стесняется.
— Я тебя не забуду, — крикнула я в исступлении. — Я без тебя жить не могу.
Но Душа плакала, и слабо отвечала поцелуям моим, а как только дверь открыли, она бросилась в нее, захлопнула за собой.
Я шла домой в волнении. Ветер мартовский трепал мне платье, волосы… Если бы я начала думать, неизвестно, как бы я решила жизненный свой путь, но я не думала, а шла, в потоке чувств и странных треволнений.
Я поздно возвратилась в свой отель.
Прогулка, ветер, одиночество и ночь освежили меня. Раздеваясь, чувствовала себя бодрой, надышавшейся весенней влаги.
В утренних газетах — я читала их в постели, с кофе — было много про победу, но про мир ни слова. Мозг мой действовал отчетливо, вообще я точно стала здоровее, проще. Ну, конечно, все вчерашнее, колокола, восторг, инвалид, клуб литературный — все фантастика, бред общий. Никакого мира, все вообще идет, как полагается. Я со странной трезвостью смотрела, как текли капли дождевые по зеркальному стеклу окна. «Еще немного, в Галкино уж не проедешь», почему-то проплыло в мозгу. «Да, ведь, я кажется, не собираюсь?».
В это утро я впервые — после ряда дней — почувствовала равновесие. Да, это я, живу, спокойна, весела. Идти мне никуда не хочется, не стремлюсь видеть никого. Обычно в это время я звонила Душе, но сегодня именно не позвонила. И еще: меня как будто удивило, почему я здесь в отеле? Вспомнилось Галкино, отец, Андрюша — Боже мой, ведь я покупок еще никаких не сделала. Что за свинья! Не могла мальчику свезти подарков.
Весь этот день я занималась собственными мелкими делами. На другой — мы с Душей встретились. Я была с ней очень ласкова, я подарила ей огромного слона — на счастье. Душа мне казалась страшно милой и застенчивой, я помнила ее слезы в день Перемышля.
— Тебе со мною скучно? — спросила она вдруг и улыбнулась.
— Что ты, что ты…
Я смеялась и была оживлена, мы пили кофе у Сиу. Но нежный, и слегка задумчивый налет — печали, я почувствовала в Душе. Она подняла на меня темные свои, усталые глаза.
— Наталья, ты теперь какая-то другая.
— Чем другая?
— Ну… ты спокойная и светлая. Как будто выздоровела.
Я возражать не стала. Правда, возражать мне нечего бы было.
И так же я была покойна, когда через два дня, перед вечером ко мне зашел Маркел. Он вид имел серьезный, и торжественный. Только борода такая же все путаная, на пиджаке пух, ботинки рваные. Как всегда, в кресле ему тесно, повернется — кресло крякнет.
— Видишь ли, я собственно, вот что… тово… считаю это все ненастоящим…
Я захохотала.
— Маркел, ты предложение мне делал, на заводе, помнишь? И совсем такой же вид имел.
— Нет, стой… я хочу… я, разумеется, как говорил уже… перед тобой виновен… какой бы я там ни был… я не совсем…, т. е. меня не совсем так считают, как я есть… и я перед тобой грешил, и мой последний грех…
— А, перестань ты о грехах, пожалуйста. Подумаешь, какому ангелу, ребенку, объясняет…
Я рассердилась. Все эти самоязвленья — чепуха, нелепость.
—Ну, мой последний грех есть Душа… Но дело то все в том, что ты теперь… ты с Душей носишься… и эти нервы, и волнения… ведь это все так… так, одним словом… — он остановился, посмотрел на меня, пошевелил плечами, как будто ища слов.
— Давай уедем вместе в Галкино.
Я подошла совсем близко. Он на меня смотрел упорно и подавленно, тяжко дышал.
— А помнишь, как ты говорил со мной в деревне? Как приглашал в Москву?
— Я очень был тогда… задет … тобою.
— И потом с Душей утешился?
Он молчал. Я засмеялась — смехом ровным, и не злым.
— Значит, ты второй раз предложение мне делаешь?
Не моргая, все на меня глядя, он кивнул.
— Поедем.
Мне стало весело, легко, смешно. Я обняла голову его, поцеловала большой лоб, милый и нелепый, умный и кудлатый, с юности родной. Маркел ко мне прижался, всхлипнул. Я заплакала.
Так кончилась вся эскапада моя, о которой вспоминаю как бы из другого века. И правда, то был век иной, и мы были детьми. Но из того, что далека молодость, не скажешь, что и не было ее, и еще меньше — отречешься от нее.
Мы из Москвы уехали, действительно. Действительно, я скоро позабыла Душу. Действительно, мир той весною не был заключен. Действительно, наши дела военные шли горестно. Весною нас разбили, и все Галкино привольное было полно стонов войны.
I
В один, мне очень памятный июльский вечер мы, как обычно, ужинали на балконе. Как обычно, свечи в колпачках горели, освещая свежую редиску, черный хлеб и масло на серебряной подставке. С лугов пахло сыростью обычной, и всегдашней теплой нежностию сена. Отец разрезал надвое редиску, посолил, и аккуратно тер половинку друг о друга, чтоб сочнее выходило. Люба подавала нам ботвинью. Развернув газету, Маркел жадно воззрился. Потом вздохнул, чуть побледнел и отложил.
— Мне… да… мне надо завтра в город ехать.
— Папу призывают, — сказал Андрюша, глухо. — Так и знал, опять призыв.
Отец надел пенснэ, взял лист газетный. Отложил и налил рюмку водки.
— Надо сказать Димитрию, чтоб к утреннему поезду.
С этой минуты что-то разделило нас. Точно невидимая борозда легла, по одну сторону мы, на другом,