cis… Андрюша, приведите мне Андрея.
Вслух читал гекзаметры латинские и требовал, чтоб говорила я по-гречески. Одну ночь он провел в религиозных муках: представлялось, падает и разрушается великая сосна христианства, нужно поддержать и вновь собрать, а он не может. И стонал, в отчаяньи.
А на следующую — та же сосна, в хрустально-нежной музыке, вновь воздвигалась.
XIX
Да, время бдения! Могу сказать, я не ленилась. На шестую ночь мою, бессонную, первою я услыхала стук в нашу квартиру, и у первой у меня похолодели ноги — холодом уже привычным. Отворяла я — и первой увидала — так знакомые уж куртки, и револьверы, и лица прежних бредов. Вероятно, в воспаленном, и отравленном мозгу Маркела моего грезились. Бушевали существа подобные. А может быть, и сами они бред всей страны…
На этот раз бред направлялся не на нас. Но через нашу комнату им приходилось проходить к Ниловой, и Саше. В кресле спала фельдшерица — не проснулась. Но Маркел метнулся, точно ледяным ветром на него дунуло.
— Что за больной? – спросил вожатый, в меховой ушастой шапке.
— Тиф.
— опять в болоте, зачем под меня кишки кладете, не могу, Наташа, ну, когда же это кончится… Я все в болоте.
Ушан махнул рукой и отворил дверь в коридорчик.
Я подошла к окну. Наружное стекло его разбито — сотрясением взрыва на артиллерийских складах — в нем трепалась паутина, призасыпанная снегом. Через улицу, в окне виднелся свет. Как и у нас, до самого утра не угасал: тоже больной. И тоже тиф. Трепалась паутина, горестно окно светилось. За стеной выходцы обшаривали комнаты, и ночной ветер налетал, летел глухою ночью над великою страной. Мгновенно мне представились поля в снегу, и поезда со вшивыми мешочниками, трупы детей обледенелые; знакомые, в крови, подвалы, стоны, смрадный и свирепый тиф, терзающий народ мой, и мой крест, тот, что несли по- очереди мы с Маркелом, что пустынен, одинок сейчас над сердцем заметенного снегами сына.
Была ли моя молодость, мои романы, приключения, скитанье, свет, веселье…
На утро Сашу увезли. Как некогда — покинутая армянином, вновь рыдала Нилова на моем плече, но я не плакала, я очень хорошо все понимала, и моя душа была с ней целиком, плакать же не могла: мне некогда. Мое сраженье разгоралось. С каждым днем Маркелу становилось хуже.
Так что теперь пылало все в нашей квартире: Нилова спустилась в преисподнюю, которую пережила я в дни Андрея, я же погружалась в собственные бездны.
Девятая моя ночь, бессонная…
С Маркелом что-то делалось, но я не понимала что. Сводило руки, ноги. Шопотом стал бормотать, Медленно ночь тянулась! Утром я позвала Блюма.
— Сейчас же делайте вливания.
На этот раз Блюм даже не острил, и о политике не заикался.
В полдень было еще два врача. Велели впрыскивать, дигален. Бросились искать его — и не достали. У меня мутилось в голове. Но я держалась.
«Жив, и будет жив. Ну, ничего»… Да, только не сдавать, все дело в твердости и вере…
В половине третьего вдруг раздался стук, и в той же прорванной шинели, так же красный и громадный появился в дверях Муня.
— Ну, что? Говорят, муж у вас заболел? — Он улыбнулся было, но увидав меня, весь боевой кавардак нашей комнаты, вытянувшегося Маркела с крепко сжатыми на груди руками — посерьезнел.
Я близко подошла к нему.
— Дигалену. Понимаете? Достаньте дигалену. Умирает.
Наверно, магнетизм во мне какой-то был. Я прочитала себя в Мунином лице, как в зеркале.
Напряжение медленно прошло по лбу его, упорному и молодому.
— Хорошо. Достану.
И он вышел.
Нилова подошла к Маркелу и заплакала.
— Наташенька, лучше бы мне лежать на его месте. Посмотри, как руки скорчило.
— Перестань плакать. Иди воду греть.
Муня вернулся через два часа. Он дигален достал. Собственно, завоевал. Вломился силою в закрытый уже склад медикаментов, вспомнил свои наступления и походы. Воля, одержимость моя…
Пришел племянник Ниловой, студент-медик, и мы пустили в ход и дигален. Но сердце всетаки слабело. Пульс учащался, до полутораста. Вечером был опять консилиум. Знаменитый старичок поглядел на меня пристально.
— Вероятно, менингит. Леченье правильное. Что же, надо продолжать. А там посмотрим-с…
В эту ночь я знала, что меж нами смерть. Но я не подавалась. Наоборот, пружина во мне завернулась туже.
К полуночи Маркел одеревенел совсем. Нельзя уж было расцепить рук, судорожно сжавшихся, язык ворочался, и непрерывно, жалобно-идиотически бормотал он, шопотом. Ничего не поймешь! Лишь меня, в самые тяжкие минуты будто узнавал, что-то озарялось на лице, мгновенно уходило. А потом стал икать. Как странно, я не поняла сначала. Показалось — даже это хорошо. Но увидев ужас в глазах Ниловой я сообразила, что хорошего-то мало.
Положила на подушку, рядом с головой его, простенькую, скромную иконку Николая Чудотворца. И пошла сбивать сосульки, для пузыря на голову.
Я взяла палку Маркела, вышла в темную, пустую и глухую улицу. Окно наискось не светилось. Слабый огонек лишь там виднелся, точно разжигали примус.
Ах, как одиноко, и пустынно! Бесприютен ветер, злобно налетающий, и так сжимает кто-то сердце… Я сбивала палкою с крыш сосульки, и теперь не сдерживалась, слезы мои проливались. Кто со мною в глухой час? Да, я держалась и крепилась там, на поле брани, у Маркеловой кровати, но сейчас уж я не воин. Просто женщина, уставшая и ослабевшая. И только Бог, грозный, но и милостивый… Ты призвал сына моего, и муж мой на пороге, и в Твоей руке вновь облить кровью мое сердце…
Женская фигура подошла ко мне.
— Вы чего тут, милая?
Она была не молода, вроде прислуги.
— Вот, ледяшки собираю.
Я не узнала ее. И она меня не узнала. Но в пустынную и страшную минуту я сказала, точно мы давно знакомы:
—У меня муж болен. Очень ему плохо. Это для компресса.
— Дайте-ка, я с тумбы, так ловчее…
Опираясь на меня, поднялась на тумбу тротуарную и сбила грандиозный сталактит.
— Тиф, тиф… Держите сумку-то, я положу… Так. Ну, старайтесь, миленькая, постарайтесь, может, и ослобонит…
Она так просто, и так добро говорила! Кто ты, неизвестная мне сестра, встретившаяся в минуту гибели? Я в темноте не разглядела даже твоего лица, и если встречу тебя, не узнаю, но я сохранила в сердце навсегда…
Да, навсегда. Иду, молчу.
Я притащила свой кулек добычи. Переменила на Маркеле ледяной пузырь, зажгла в кухне примус. Я была теперь тиха, растрогана, покорна, и хотя слезы стояли на глазах, я все шептала про себя имя Маркела… я уж не знаю, что, молилась я, или всей расплавленностию своею посылала ему токи благосклонных сил.