черты в окончательную, единую Джиоконду, совместившую противоположности в органическом единстве и бесконечно загадочную. Сам Леонардо теоретически обосновал этот метод собирания противоположных черт с различных черт, с различных картин в единую, окончательную, и он поставил при этом целью достижение загадочности, непостижимости и глубины…»
Из Берлина больного перевезли в Висбаден.
В последний день августа туда прибыл профессор Фёрстер, который когда-то лечил Владимира Ильича. Профессор провел у больного целый день, внимательно изучил историю болезни, расспросил Шеронна и затем поставил свой окончательный диагноз как смертный приговор: надежд на возвращение в строй нет. В официальной записи значилось: «Г-н Чичерин полностью нетрудоспособен. Восстановление работоспособности, если это вообще может произойти, только через очень продолжительный срок. Какой- нибудь срок для восстановления не может быть сейчас указан… В нынешнем состоянии необходим абсолютный покой, путешествие в настоящее время ввиду опасности паралича абсолютно невозможно. Я возражаю также против перевозки больного в санаторий и настоятельно рекомендую, чтобы было продолжено лечение в Висбадене, который благодаря своему климату и ваннам может содействовать улучшению состояния».
Все в мрачном, но по-научному реальном свете. Фёрстер жестоко откровенен, он бессилен предотвратить наступающую катастрофу. От больного заключение было скрыто, как было скрыто и то, что Фёрстер приезжал по сугубо деловой просьбе, полученной из Москвы, проверить состояние больного и определить возможность возвращения его в строй.
Вдруг немецкие газеты распространили сенсационную новость: русский нарком Чичерин решил не возвращаться в Советский Союз, его политика разошлась с нынешней политикой Кремля, и он решил навсегда поселиться в Германии. Новость подхватили, стали поступать запросы от знакомых.
Чичерин принимает легко объяснимое в его положении, но отнюдь не лучшее решение: немедленно возвратиться в Москву.
По просьбе больного Жеронн разработал программу переезда. Георгий Васильевич просит заказать вагон в Берлине, чтобы можно было доехать до советской границы без посторонних, незамеченным. Он словно боится, что кто-то увидит его в жалком, безнадежном состоянии. «В пути, — пишет он в Москву, — я буду невидим. Надо сообщить в Варшаву, чтобы там было дано согласие на пропуск немецкого вагона до Столбцов, а также чтобы меня никто не встречал и не приветствовал, ибо я буду невидим». В том же письме просит, чтобы в Негорелом были приготовлены носилки.
3 января 1930 года Чичерин отправился в свою последнюю поездку по Европе. Поезд в объезд Берлина следовал по маршруту: Франкфурт-на-Майне, Лейпциг, Бреславль, Катовицы, Варшава, Столбцы. В Негорелом ожидали доктор и секретарь наркома Б. И. Короткин.
В один из нерадостных дней уже в Москве Чичерин достал из чемодана свои бумаги о Моцарте и написал: «В промежутки болезни, когда она чувствуется менее остро, набрасываю разрозненные мысли о Моцарте, как я это делал в Висбадене, и соединяю в одно целое сделанные мною еще в Висбадене записи и заметки по прочтенным книгам и журналам на тему о нем же. Это не исследование, не самостоятельный труд. Для меня они невозможны. Записи плюс лирика…»
Он задумался. Для кого эти заметки? «Я теперь слишком безгранично слаб, чтобы что-нибудь изучать, обдумывать, мастерить, переделывать. Публично, конечно, не выступлю…» Выше на том же листе надписал: «Дорогой» и поставил три звездочки. И еще выше: «Не для печати». Это был его «Requiem». Здесь все о прошлом. Георгий Васильевич заново переживал свою жизнь.
Тамбов. Мать за роялем; в кресле, закрыв глаза, полулежит отец. С книжной полки саркастически улыбается гудоновский Вольтер. И льются прекрасные, неповторимые звуки…
Петербург. Он идет по заснеженной улице из театра с ватагой одноклассников-гимназистов. Шинель распахнута, фуражка чудом держится на затылке. Они спорят до хрипоты о новаторстве Вагнера и архаичности Моцарта…
Берлин. Он играет песню Папагено, потом встает, закрывает крышку рояля и дает себе клятву не притрагиваться к клавишам, пока страдает его Родина…
Москва. 1919 год. Уходят на фронт красноармейцы из караульной роты НКИД. Они просят наркома сыграть что-нибудь на прощание. И он играет им, идущим на смерть ради жизни…
Висбаден. 1927 год. «Еще не низверженный тогда Федор Шаляпин» ввалился в номер. Его окающий бас все заглушил. Большой и сильный, неутомимо ходил артист-певец и, глядя на Чичерина, примостившегося в кресле, грохотал:
— Входишь в большой, мрачный, торжественный дом: кругом самая тяжелая и мрачная обстановка: тебя встречает нахмуренный хозяин, даже не приглашает сесть, и спешишь скорей уйти прочь. Это Вагнер. Идешь в другой дом, простой, без лишних украшений, уютный, большие окна, море света, кругом зелень, все приветливо, и тебя встречает радушный хозяин, усаживает тебя, и так хорошо себя чувствуешь, что не хочешь уходить. Это Моцарт…
И снова Москва. Ночная тишина, он сидит за столом и выводит последние слова своей рукописи: «Прогрессирующая болезнь не дала мне возможности поработать самостоятельно над творчеством Моцарта. Я мог собрать и нанизать выписки из книг о Моцарте вперемежку с выражением личных переживаний, но я уже не мог составить свой труд о Моцарте, как я бы того хотел. Я самый ярый враг произвольного наклеивания шаблонных этикеток, лишенного серьезных оснований, исследование же, тем более исследование столь беспримерно сложного явления, как Моцарт, было для меня уже невозможностью, и эта перспектива все дальше от меня уплывает, я теперь об этом и мечтать не могу: не дано. Пусть же эти выписки из книг и эти разрозненные лирические излияния хоть немного свидетельствуют, о том, чем для меня был и есть Моцарт».
Все складывается против него; болезнь становится злее, нетерпимее. Георгий Васильевич вынужден просить освободить его от поста наркома. 21 июля 1930 года Президиум ЦИК СССР принимает постановление об удовлетворении его просьбы.
Для ближайшего окружения наркома его решение просить отставку и незамедлительное согласие верховного органа удовлетворить эту просьбу все же было неожиданным и до известной степени удручающим. Сам он тщательно скрывал свои мысли и настроение. Было лишь заметно, что он глубоко в душе переживал случившееся и готовился мужественно встретить удары судьбы.
Георгий Васильевич делает единственно в его положении правильный, как ему казалось, но горький вывод — не докучать. Никому, даже близким. 29 июля он пишет брату Николаю: «…постепенно прекращаю вообще переписку. Никаких свиданий, никакой переписки… Посылаю вам всем наилучшие приветы и пожелания. Надо делать так, как если бы меня больше не было».
И все-таки Георгий Васильевич пробует трудиться. Закончил обработку заметок о Моцарте и затеял большую работу об истории христианства. Нет-нет да и прорвется его не до конца иссякшая энергия, он улыбнется от теплой мысли, что не все утрачено, ведь нынешнее состояние — это временное недоразумение. Не так ли?
Он много читает, знакомится с новинками зарубежной печати.
Несмотря на страдания и тяжелые раздумья, у Георгия Васильевича не угасает любовь к жизни. Он познал ее во всех проявлениях и любил пламенно и постоянно. Его жизнь не была борьбой за тихое счастье, за удовлетворение мелких эгоистических страстей. Он много и жестоко боролся с самим собой, с проклятым дворянским прошлым, с интеллигентской мягкотелостью, неустойчивостью и колебаниями. Он обрел истину и пронес ее до конца жизни, чистую и ничем не запятнанную. Теперь остаток жизни заполнен жестокой борьбой с недугом…
Пришло лето 1936 года. Сухое, знойное, пыльное. Такой жары москвичи давно не знали. Георгий Васильевич задыхался и очень страдал. Приступы становились все длиннее и ожесточеннее, видно, приближался трагический конец.
За месяц до смерти Чичерин начинает диктовать свою автобиографию.
7 июля 1936 года новый, на этот раз небывало жестокий приступ обрушился на него. Появились признаки кровоизлияния в мозг, температура поднялась до 42 градусов. Начался бред. В бреду он метался и порывался встать, несколько раз начинал что-то быстро говорить. Какие видения мелькали перед ним? Плыл ли он на пароходе в Англию, гневно клеймя тех, кто ввергнул мир в кровавую бойню? Спешил ли по коридору Кремля к Ленину, озабоченный трудностями внешней политики? Или вспоминал о «лучшем,