как надо, и женился, как все женятся в том круге общества, к которому принадлежал, и развратничал, как все развратничали, был несчастен в семейной жизни, как все. Потому-то и настаивает на том, что «все мужья, живущие так, как я жил, должны или распутничать, или разойтись, или убить самих себя или своих жен, как я сделал». «Я» всё время легко и органично переходит в «мы» и «все».
Свои резкие, вопиющие суждения Позднышев преподносит как бесспорные истины, разрывающие многовековую и искусно сплетенную паутину лжи и лицемерия, опутавшую всю человеческую жизнь и более всего семейные и половые связи. Здесь нигде и ни в чем нет простых, ясных, чистых отношений, и — главное, искажены нравственные понятия. Тут средоточие всех человеческих драм и несчастий — в душных бордельных и семейных спальнях. И Толстой, безусловно, разделяет почти всё в речах Позднышева. Это сам писатель, а не герой повести, говорил Горькому: «Человек переживает землетрясения, эпидемии, ужасы болезней и всякие мучения души, но на все времена для него самой мучительной трагедией была, есть и будет — трагедия спальни». И это Толстой запишет в дневнике 1899 года: «Главная причина семейных несчастий та, что люди воспитаны в мысли, что брак дает счастье… но брак есть не только не счастье, но всегда страдание, которым человек платится за удовлетворение полового желания, страдание в виде неволи, рабства, пресыщения, отвращения, всякого рода духовных и физических пороков супруга, которые надо нести…»
Возрастающие с годами вражда и ненависть между супругами, бесконечная, изматывающая война, повседневная, мелочная, бытовая, на маленьком, но перенасыщенном «капканами» пространстве — таковы узы брака, такова «общая участь» всех, осужденных на вечную семейную каторгу: «А мы были два ненавидящих друг друга колодника, связанных одной цепью, отравляющих жизнь друг другу и старающихся не видать этого».
Длинный монолог Позднышева «горит и жжет огнем нескрываемой, сосредоточенной ярости» (Марк Алданов). Все блудники и блудницы, и все семейные дома — дома терпимости. Половой акт — нечто постыдное, до невозможности скучное, и, гротескно заостряет Позднышев мысль, даже неестественное. Всё мерзко, гадко, «свиное». Все свиньи, и самая большая свинья, далеко превзошедшая животных, это человек — «поганый царь природы», удовлетворяющий свою похоть даже во время беременности женщины, грубо вторгающийся в «святое» и «великое» дело. Впрочем, такое ли уж «великое»? Ведь и дети — «благословение Божие», «радость» — только способствуют ожесточению супружеской войны. В нее втягивают детей, ими «дерутся». В азарте самоосуждения и задоре всеобщего обличения Позднышев развенчивает и всеми признаваемое представление о детях (оправдание брака и фундамент семейного счастья) — «ложь», сентиментальные бредни, слезливая чепуха: «Дети — мученье, и больше ничего».
Марка Алданова повесть в особенности поразила тем, что «внешне трагическое в ней появляется лишь в конце, а могло бы и вовсе не появляться. До самой сцены убийства это обыкновеннейшая из всех обыкновенных историй. И когда под ногами Позднышева вдруг открывается бездна, мы не можем отделаться от сознания, что на волоске от той же бездны, на волоске от гибели находится каждый живущий человек». Монолог героя в последней криминально-музыкальной части повести достигает трагизма, казалось бы, отодвигая на задний план гротескно-памфлетные обобщения, универсальные обличительные тенденции. Однако именно неискупимая и очень индивидуальная, личная трагедия-вина Позднышева бросает тень трагизма на «общую участь» танцующих на краю бездны людей.
Раз «общая участь», следовательно, это и участь того семейства, к которому принадлежал и сам Толстой, называвший порой в отчаянии его «несчастным». Конечно, было бы ошибкой усматривать автобиографические и семейные мотивы в «Крейцеровой сонате» как преобладающие и важнейшие для понимания смысла произведения, но несомненно они там присутствуют и не могут быть определены как второстепенные или случайные, спонтанно возникшие.
В дневниках и мемуарах Толстых и современников, как правило, вопрос о конкретных семейных реалиях, отразившихся в повести, деликатно обходится. Есть, правда, исключение — книга Александры Толстой, отношения которой с матерью на протяжении долгого времени были натянутыми, а в последние годы жизни Льва Николаевича откровенно враждебными. Младшая и нелюбимая дочь не щадит мать. Она цитирует в книге «Отец» отрывок из монолога Позднышева («Выходили стычки и выражения ненависти за кофе, скатерть, пролетку, за ход в винте, все дела, которые ни для того, ни для другого не могли иметь никакой важности. Во мне, по крайней мере, ненависть к ней кипела страшная! Я смотрел иногда, как она наливала чай, махала ногой или подносила ложку ко рту, шлюпала, втягивала в себя жидкость, и ненавидел ее именно за это, как за самый дурной поступок. Я не замечал тогда, что периоды злобы возникали во мне совершенно правильно и равномерно, соответственно периодам того, что мы называли любовью. Период любви — период злобы; энергический период любви — длинный период злобы, более слабое проявление любви — короткий период злобы…»), так его комментируя: «У Софьи Андреевны была нервная привычка раскачивать ногу и часами мерно стучать ногой о пол, что раздражало ее семейных; или вбирать в себя пищу губами, громко хлюпая. Разве здесь не выражены чувства самого Толстого?»
Выражены, разумеется, выражены; как раз в таких мелочах всего рельефнее истинные чувства и выражаются. Важно то, что Толстой счел необходимым ввести эти «низкие» детали в текст повести, а дочь постаралась сходство подтвердить. И, пожалуй, еще важнее и существеннее перекличка между многими мотивами повести с дневниковыми записями, что не могло не уколоть в самое сердце Софью Андреевну, бессильно негодующую; «Какая видимая связь связывает старые дневники <не только старые, еще в большей степени новые> Лёвочки с его „Крейцеровой сонатой“. А я в этой паутине жужжащая муха, случайно попавшая, из которой паук сосал кровь».
Паук Толстой, сосущий кровь из Софьи Андреевны, случайной жертвы его неуемных похотливых желаний — это, понятно, страшное преувеличение и неудачная метафора. Но нетрудно Софью Андреевну понять: ей представлялось, что глаза всех после злополучной повести устремлены на жену и семью Толстого, обобщения обобщениями, а в основе «Крейцеровой сонаты» проницательные и не очень даже смышленые читатели в первую очередь увидят историю вполне определенного «несчастного семейства». Будут судачить, будут злорадствовать, будут смеяться, будут — и это самое тяжелое — жалеть ее.
За дневниками мужа она устроит настоящую охоту, не выбирая средств, а в собственных развернет полемику, с годами становящуюся всё более неистовой и болезненной. «Лёвочка» пристрастен и тенденциозен; он несправедлив в отношении молодых женщин, у которых «нет этой половой страсти, особенно у женщины рожающей и кормящей», страсть, свидетельствует Софья Андреевна, просыпается лишь к тридцати годам. Отвергает обобщающее «мы» Позднышева, уравнивающее мужчину с женщиной: «Корректировала сегодня „Крейцерову сонату“, и опять то же тяжелое чувство; сколько цинизма и голого разоблачения дурной человеческой стороны. И везде Позднышев говорит: мы предавались свиной страсти, мы чувствовали пресыщение, мы везде. Но женщина имеет совсем другие свойства, и нельзя обобщать ощущения, хотя бы половые; слишком разно отношение к ним мужчины и чистой женщины».
Корректура «Крейцеровой сонаты» жгла руки и бередила душевные раны Софьи Андреевны и в 1891 году и позже: неприятная, ужасная, обидная повесть. Постоянно возвращаясь к ней мыслями, Софья Андреевна высказала всё, что думает о повести и ее создателе, прямо в лицо мужу: «Я ему… сказала, что… он своей последней повестью перед лицом всего мира
Повесть в списках и копиях знали уже все, кто интересовался литературой и жаждал прочесть новое произведение Толстого. Напечатана она была и в Женеве, но на родине «Крейцерову сонату» к печати не допускали. И тут-то по собственной инициативе и вопреки желанию Льва Николаевича, неодобрительно относившегося к этой затее, Софья Андреевна отправляется в Петербург с целью получить согласие Александра III: «Завтра еду в Петербург, страшно не хочется, жутко и предчувствие неудачи». В Петербурге остановилась у сестры Тани. От Михаила Стаховича узнала, что двоюродная сестра государя Елена Григорьевна Шереметева выхлопотала согласие Александра III принять ее. Стахович показал Софье Андреевне и заготовленное им от ее лица прошение государю. Текст Софье Андреевне не понравился. После встречи с Николаем Страховым, во время которой обсуждался текст Стаховича, тот прислал свой вариант, который ей также не понравился. Из двух вариантов был составлен третий, выправленный затем