Андреевну не обманула. Накануне Толстой в лесу, у деревни Грумант, переписывает и подписывает тайное завещание, согласно которому всё им написанное — рукописи и право собственности на его произведения — переходит к Александре Львовне, а в случае ее смерти раньше Толстого — к Татьяне Львовне Сухотиной.
Распорядителем же, что было оговорено в подписанной Толстым «сопроводительной бумаге», назначался Владимир Григорьевич Чертков. Дело было совершено в полнейшем секрете при участии необходимых по юридическим правилам трех свидетелей — А. П. Сергеенко, А. Б. Гольденвейзера (последователи и друзья Толстого, которым он мог доверять) и юного домочадца Черткова Анатолия Рыдковского.
Произошло то, чего Софья Андреевна и сыновья (кроме Сергея Львовича) больше всего и боялись — они лишались права собственности на сочинения Толстого после смерти отца, а это было для них ощутимым ударом — игры и развеселый образ жизни требовали всё новых и новых денежных поступлений. Лев Львович почти не вылезал из Ясной Поляны, и его присутствие раздражало отца, как и лихие наезды Андрея Львовича, которого то и дело вызывала на помощь мать. Именно они открыто стали на сторону матери, науськивавшей их на отца, будто бы предавшего интересы семьи, подписавшего под давлением злонамеренного и коварного Черткова завещание, разорившее их. Илья Львович и Михаил Львович также были заинтересованы в завещании другого рода, но активного участия в борьбе двух сформировавшихся «партий» (в другой были Александра Львовна, Феокритова, Чертков, Гольденвейзер, Маковицкий, нейтралитет, но с симпатией ко Льву Николаевичу соблюдали Татьяна Львовна, Сергей Львович, Мария Александровна Шмидт) они не принимали. Как было братьям не переживать — прямо изо рта уплывал хороший кусок, на который после смерти отца они очень рассчитывали. Высчитывали, как из «фальшивого купончика» выколотят «сто тысяч чистоганчиком». Допрашивали с пристрастием Александру Львовну о завещании. Грубо требовали от отца бумагу, хлопали дверьми, отчитывали как мальчишку и оскорбляли, называя его старым дураком, окончательно выжившим из ума, которого надо лечить (Льву Николаевичу послышалось однажды, что Лев Львович даже назвал его дрянью). Владимира Черткова, как главного виновника и организатора затеи с завещанием, сыновья, естественно, тогда люто возненавидели (не остыли и позже — образ Черткова в воспоминаниях Ильи Львовича Толстого очевидно карикатурен).
У Софьи Андреевны родился план, который она и обсуждала с сыновьями: оспорить завещание и доказать, что Льва Николаевича, который «был слаб умом последнее время», «заставили написать завещание в минуты слабости умственной». Об этих планах сообщила Варвара Михайловна Феокритова, ненавидевшая Софью Андреевну, Александре Львовне и другим. О проекте узнал и Лев Толстой, о чем свидетельствует запись в «Дневнике для одного себя»: «Тяжело, что в числе ее безумных мыслей есть и мысль о том, чтобы выставить меня ослабевшим умом и потому сделать недействительным мое завещание, если есть таковое». И тем не менее он не может окончательно порвать и уйти, да и добрейшая Мария Александровна Шмидт отговаривает. Жалко, и продолжает теплиться любовь к ней, полубезумной и ужасной, теперь после бурных натисков, угроз, оскорблений пытающейся добиться нужного от него ласками (целует руку, чего никогда ранее не было), что еще тягостнее, но Льва и Андрея он презирает, убеждаясь в справедливости и необходимости именно такого завещания: «Буду стараться не раздражаться и стоять на своем, главное, молчанием. Нельзя же лишить миллионы людей, может быть, нужного им для души… чтобы Андрей мог пить и развратничать и Лев мазать».
Толстой их, похоже, возненавидел, хотя и пытался побороть столь нехорошее чувство. Это было трудно сделать — сыновья вели себя грубо, вызывающе, эгоистично. Если о чем хочется забыть, вычеркнуть из дневников, писем, мемуаров участников и свидетелей драмы, перенасыщенной «низкими» подробностями, подвергнуть тексты «цензуре», так особенно эти «сыновьи» эпизоды семейной хроники 1910 года. Сыновья в полной мере заслужили презрение и гнев Татьяны Львовны, отхлеставшей их в письме к Андрею Львовичу: «Это неслыханно: окружить 82-летнего старика атмосферой ненависти, злобы, лжи и даже препятствовать тому, чтобы он уехал отдохнуть от всего этого. Чего еще нужно от него? Он в имущественном отношении дал нам гораздо больше того, что сам получил. Всё, что он имел, он отдал семье. И теперь ты не стесняешься обращаться к нему — ненавидимому тобой — еще с разговорами о завещании. Неужели ты не понимаешь, насколько такое поведение не вяжется с простым понятием о приличии и порядочности? О нравственной стороне вопроса я умалчиваю. Далеко ты зашел».
Сдерживать страсти, бушевавшие в Ясной Поляне, Татьяне Львовне становилось с каждым днем всё труднее. Обстановка накалялась, и скандалы следовали один за другим. Софья Андреевна, не стесняясь в выражениях, поносила Александру Львовну и Феокритову за то, что те нарушили тишину в доме, Варвара Михайловна нервно, обиженно отвечала, дочь безмолвствовала, сжав губы, застыв с презрительно- насмешливой улыбкой. Секретарь Валентин Булгаков, сидевший напротив Александры Львовны, горестно размышлял о том, что все эти крики доносятся до расположенной рядом спальни Толстого: «Около него — эти бабьи сцены. Мало того, что около него: из-за него. Какая нелепость!..» Были как «бабьи сцены», закончившиеся изгнанием Феокритовой и временным уходом из дома дочери, так и бесцеремонные выходки сыновей. И успешные изыскания Софьи Андреевны, обнаружившей дневник Александры Львовны и потаенный дневник Толстого. И объяснения между участниками конфликта и Толстого с Чертковым. Словом, была неистовая борьба, а в ней, как известно, все средства хороши и поминутно страдает справедливость.
Толстому развернувшаяся борьба была неприятна. В «Дневнике для одного себя» он свои чувства выразил так: «Чертков вовлек меня в борьбу, и борьба эта очень и тяжела и противна мне. Буду стараться любя (страшно сказать, так я далек от этого) вести ее». Трудно, невозможно это исполнить, тут надо было быть «как лампа, закрытым от внешних влияний ветра — насекомых и при этом чистым, прозрачным и жарко горящим». Трудно и с дочерью Александрой, и с другом Чертковым, упрекающим его в слабости и уступках жене: «От Черткова письмо с упреками и обличениями. Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти от всех». Так ведь уйти от всех равнозначно смерти.
Как неприятны были Толстому таинственные переговоры, свидания в лесу, завещание, текст которого тщательно скрывался, интриги и недомолвки, отсутствие доверия и согласия, атмосфера подозрительности и вражды! Толстой и представить себе не мог, что придется скрываться и заводить потаенные дневники. Что однако поделаешь, если его дневник сделался предметом общего достояния и обсуждения, что стали требовать изъять из него те или иные фрагменты (как и из писем и — уже — из произведений). Но какой же это дневник, если он беспрерывно подвергается цензуре и в любой миг может быть уничтожен? Пришлось поневоле завести тайные записи — и жизнь раздвоилась: правдивая и открытая натура Толстого измучились. Не лучше и история с завещанием. Зачем эти тайны, расколовшие семью? Не лучше ли было действовать в открытую, а не украдкой, как заговорщики? И стоило Павлу Бирюкову внести некоторую смуту, Толстой с готовностью признал свою ошибку, о чем и сообщил главному вдохновителю и организатору составлению завещания Черткову: «Вчера говорил с Пошей, и он очень верно сказал, что я виноват тем, что сделал завещание тайно. Надо было или сделать это явно, объявив тем, до кого это касалось, или всё оставить как было, — ничего не делать. И он совершенно прав, я поступил дурно и теперь плачусь за это. Дурно то, что сделал тайно, предполагая дурное в наследниках, и сделал, главное, несомненно дурно тем, что воспользовался учреждением отрицаемого мной правительства, составив по форме завещание».
Письмо уязвило не только Черткова и Александру Львовну, но и Гольденвейзера и других, замешанных в дело с оформлением завещания. Немало резких слов было высказано ими так неуместно вмешавшемуся Бирюкову. Особенно был задет Чертков, пославший Толстому обстоятельное большое письмо, из которого следовало, что иначе нельзя было никоим образом поступить. Аргументы Черткова, во многом справедливые, убедили Толстого, да, похоже, то был действительно единственно возможный в сложившейся ситуации выход. В покаянном письме Толстой признал правоту друга, поставив тем самым окончательную точку в затянувшейся темной истории с завещанием и поблагодарив Черткова за его деятельное участие. Известил и Татьяну Львовну о завещании, получив ее согласие, в чем Толстой, впрочем, и не сомневался.
Спокойнее после этого в Ясной Поляне не стало. Софья Андреевна усиливала давление на Толстого, постепенно вытесняя со своей территории неугодных и препятствуя его отъездам и внешним контактам. Толстой вынужден был обещать жене совсем не видать Черткова, не предоставлять ему своих дневников и не позволять себя фотографировать (теперь его будут принуждать фотографироваться с Софьей