разжигают, точно человек изо всех сил старается говорить картаво. Дело тут, конечно, не просто в выборе слов. И вообще «это не словесный спор».
Некрасов ответил пространным письмом: согласился, что нехорошо притворяться злым, однако «перед человеком, который лопнул бы от искренней злости», он готов стать на колени, ибо «у нас ли мало к ней поводов»? Толстой хочет здорового отношения к жизни, но ведь «здоровые отношения могут быть только к здоровой действительности». О русской действительности такого сказать невозможно, вот почему статьи Чернышевского целительны.
«Несловесному спору» предстояло продолжиться. Осенью Толстой был в Петербурге, заглянул в редакцию, которую тогда составляли Панаев с Чернышевским, и отметил в дневнике, что эта редакция ему противна. А Тургеневу он прямо написал, что, на его взгляд, «Современник» попал в плохие Руки. Видимо, столь же резко он выразился в письме и к Некрасову, находившемуся тогда в Риме, и Некрасову стало понятно, что с Толстым ему придется объясниться начистоту, пусть это грозит серьезной ссорой. Готовясь к этому разговору, он делится с Тургеневым своей обидой на открытого им автора: «Какого
Некрасов заблуждался в одном — что Толстой в самом деле когда-то старался служить именно этому направлению. Тенденциозность станет отличительным свойством его произведений лишь десятки лет спустя, когда никого из ее приверженцев, составлявших редакцию «Современника», уже не будет на свете, и окажется она вовсе не такого свойства, чтобы порадовать Некрасова или тем более Чернышевского. А пока для Толстого в литературе существует одно непререкаемое условие — правда. И эта правда, как он ее понимает, вовсе не синоним обличения, протеста или демократически истолкованной честности. Правда, по его представлению, неотделима от поэзии, понятой как способность художника уловить и органически воссоздать всю полноту, многоликость, сложность жизни. С Чернышевским, для которого такие стремления равнозначны пустословию и безмыслию, Толстой, конечно, примириться не сможет.
Павел Анненков, еще один автор «Современника», покинувший журнал, когда в нем взяли верх новые веяния, четверть века спустя в своих воспоминаниях верно определил сущность расхождений между живой литературой и концепциями, насаждаемыми Чернышевским, — тех расхождений, которые и привели к конфликту, оказавшемуся непреодолимым. С Чернышевским настала «эпоха
В статьях Чернышевского подобный подход к искусству был выражен наиболее последовательно, вплоть до заявлений, что литература, если вдуматься, вообще не так уж нужна, поскольку «образы фантазии — только бледная и почти всегда неудачная переделка действительности». Тургенев, соглашаясь, что вряд ли кому-нибудь придется по душе присущий этой критике «сухой и бесцеремонный тон», все-таки пытался убедить хотя бы одного себя в ее «полезности», но другие участники «обязательного соглашения» не приняли таких оправданий. Григорович сочинил пасквиль «Школа гостеприимства», в котором был изображен бездарный критик Чернушкин: за обедом он, рыгая «пережженным ромом», откровенно презрительно высказывается о литературе и цитирует свою статью, где доказывается «необходимость серьезных заложений в беллетристических писателях». Толстой, наслушавшись про «серьезные заложения» от Некрасова, решительно объявляет ему: «Я совершенно
Боткин, ставший тогда Толстому ближе, чем другие литературные знакомцы, пробовал смягчить его неприятие «постулятов» и словесности, которая им послушно подчинялась. Воззрениям Чернышевского он симпатизировал ничуть не больше, чем Толстой, однако готов был признать, что время потребовало именно такой фигуры и сделало неизбежным «новый путь, который приняла наша журнальная беллетристика». Об этом он писал Толстому в конце 1857 года из Рима, где сполна наслаждался всем «успокоительным, умиряющим, гармоническим» — близким его душе гурмана от искусства и большого сибарита в делах житейских. Он припомнил суждения входящего в моду Щедрина: в наш век никому дела нет до изящной литературы, никто теперь не станет перечитывать, к примеру, Гёте, — и согласился с ними: ценителям обличительных очерков, которые строчат Щедрин или Мельников-Печерский, перечитывать Гёте вправду незачем, они ни слова в нем не поймут. Ужасна эпоха, объявившая, что искусство ей не требуется, писал Боткин, но что поделаешь, после Крымской войны России пора осознать, как глубоко укоренились в ней «неспособность, безурядица и всяческое воровство». Общество возмущено открывшимися ему пороками, оскорбленное национальное чувство требует возмездия. Вот и получилось, что «рассказы Щедрина попали как раз в настоящую минуту».
«Всякий политический момент народной жизни вызывает и в литературе явления ему соответствующие, — заключал Боткин, — но из них остаются только те, которые стоят выше этих моментов». Поэзия никуда не исчезнет, пока не иссякли «внутренние, живые силы России», поддерживающие в ней способность творчества. Разве не доказывают это повести самого Толстого? Пусть их резонанс вовсе не так велик, как общественный отклик на щедринские обличения, но «где же поэтические произведения существуют для большинства»? Да и не к чему писателю беспокоиться, что о нем думает публика в своем нынешнем увлечении тенденциозной словесностью. «Напишите-ка Ваш Кавказский роман так, как Вы его начали, — и Вы увидите, как Щедрины и Мельниковы тотчас будут поставлены на свои места».
«Кавказский роман» — это «Казаки», которые будут окончены только через пять лет и подтвердят слова Боткина о том, какое место уготовано Толстому в русской литературе. «Казаками» подтвердилось. Однако само это письмо произвело не тот эффект, на который надеялся его писавший: у Толстого вдруг появился план чисто художественного журнала, который спасал бы «вечное и независимое от случайного, одностороннего и захватывающего политического влияния». В ответном письме он доказывает, что его идея хороша и осуществима. Публика уже устает от «направлений». Журнал станет «учителем вкуса, но только вкуса», а читатели с благодарностью воспримут эти уроки.
Лучше понимавший литературную ситуацию Боткин остудил этот энтузиазм. Затея с журналом не осуществилась, но мысль о нем возникла у Толстого не случайно. Это был результат его сближения с «бесценным триумвиратом», которое становилось все теснее по мере того, как он охладевал к «Современнику».
Помимо Боткина, «триумвират» включал в себя Дружинина и Анненкова, а само это определение впервые появилось еще в начале 1857 года в письме Толстого из Москвы к находившемуся в Петербурге Дружинину. Видимо, Толстой уже прочел в «Библиотеке для чтения» дружининскую статью с похвалами ему, а также Писемскому и Островскому, как писателям, оставшимся в стороне от «гоголевского» направления, как его трактовал Чернышевский.
В тот свой приезд в Москву Толстой довольно много общался со славянофилами и вынес впечатление, что они «тоже
