в трудные годы, которые выпали сразу после того, как был дописан роман, где все начиналось с «мысли семейной», но сам ход сюжета привел к философским и этическим категориям высшей сложности.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ПЕРЕВОРОТ

«Исповедь»

В романе была поставлена наконец-то точка, но почему-то больше похожая на многоточие. Константин Левин не повесился и не застрелился, на какое-то время обрел душевное равновесие, благодаря новому чувству, что «незаметно вошло страданиями и твердо засело в душе». О чувстве он, однако, Кити ничего не сказал по давнишней привычке как Толстого, так и его героев, не доверять словам, хорошо зная, что «мысль изреченная есть ложь», а где ложь, там и искуситель. Да и трудно было ему рассказать Кити о том, что с некоторыми натяжками можно было бы назвать прославлением жизни, вдруг обретшей высокий смысл. Ничего не изменилось, и все изменилось: «…так же буду спорить, буду некстати высказывать свои мысли, так же будет стена между святая святых моей души и другими, даже женой моей, так же буду обвинять ее за свой страх и раскаиваться в этом… так же буду не понимать разумом, зачем я молюсь, и буду молиться, — но жизнь моя теперь, вся моя жизнь… каждая минута ее — не только не бессмысленна, какою была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!» Словом, остановка жизни позади. Бег жизни возобновился. Свеча снова стала гореть ровным, спокойным светом. Второй финал романа, уравновесивший первый, — там свеча, ярко вспыхнув, осветила то, что и должна была осветить, затем стала меркнуть и навсегда потухла. Для Анны Карениной. Константин Левин избежал (разумеется, пока, но так ведь на этом свете все пока) погружения во тьму. Ему еще веру надо найти, познать тайны мироздания и соединиться с другими верующими. Вот он и всматривается в небо, ища там ответа, разрешения измучивших его сомнений. На небе при ярких вспышках молнии исчезают звезды, но затем вновь появляются на прежних местах. И кажется, вот-вот загорятся на нем слова Канта, которые так любил Толстой: «Две веши наполняют душу постоянно новым и возрастающим удивлением и благоговением и тем больше, чем чаще и внимательнее занимается ими размышление: звездное небо надо мной и нравственный закон во мне. То и другое, как бы покрытые мраком или бездною, находящиеся вне моего горизонта, я не должен исследовать, а только предполагать; я вижу их перед собой и непосредственно связываю их с сознанием своего существования».

Веры любимый и даже автобиографичный герой еще, правда, не обрел, но кризис преодолел и находится, можно сказать, на правильном пути. Что же касается Толстого, то он, завершив роман, вдруг и решительно преобразился, утратил не без труда достигнутое и казавшееся таким прочным равновесие и вступил в первый фазис духовного перелома, оказавшегося весьма длительным, перевернувшего жизнь его и всей его многочисленной семьи. Толстой, со свойственным ему математическим суеверием, считал, что перелом произошел в 1877 году, о чем он рассуждал осенью 1884 года в письме жене, давно уже потерявшей покой и надежду, что Левочка образумится: «Нынче я вспомнил, что мне 56 лет, и я слыхал и замечал, что семилетний период — перемена в человеке. Главный переворот во мне был: 7x7=49, именно когда я стал на тот путь, на котором теперь стою. Семь лет эти были страшно полны внутренней жизнью, уяснением, задором и ломкой». Впрочем, Толстой все еще не уверен, что уяснение и ломка закончились. Оказывается, что он продолжает искать: «И или я умру, или буду очень несчастлив, или найду деятельность, которая поглотит меня всего на моем пути». А ведь уже написаны «Исповедь», «В чем моя вера?», «Так что же нам делать?» и другие сочинения, в которых весьма отчетливо выражена суть переворота. Но это так характерно для Толстого: поиски истины и истинного пути, настоящей деятельности не прекращаются никогда — открытый и бесконечный процесс, непрерывная ломка.

Но все-таки что такого необыкновенного произошло в этом переломном 1877 году? Зять Толстого Михаил Сергеевич Сухотин ответа на этот вопрос не обнаружил в записях Софьи Андреевны того времени (и более поздних), справедливо заключив, что в них много «наружно интересного», но «хода внутреннего перелома», совершившегося в душе Толстого, они не раскрывают. Сам Толстой в том году дневника не вел, да и Софья Андреевна свой дневник запустила, лишь однажды в феврале сделала запись, из которой мы узнаем о хлопотах с корректурами романа и головных болях (Лев Николаевич ходил на лыжах и сильно ушибся головой о дерево). Вот и все. Не так уж много можно почерпнуть и из ее дневника следующего года: Левушка все зайцев травит, много читает и спит, а пишет мало — какие-то наброски, вял и молчалив. Бывает у обедни. Ничего, с точки зрения жены, ни особенного, ни нового. Очередной творческий кризис. В ноябре за редким совместным чаепитием состоялся какой-то длинный философский разговор о смерти, религии, значении жизни, но суть его от Софьи Андреевны ускользнула. И хотя, пишет она, такого рода редчайшие душеспасительные разговоры на нее обычно действуют «нравственно успокоительно», изложить взгляды Толстого она не может, так как устала и болит голова. Изложить не может, а беспокойство постепенно возрастает: на душе все мрачнее и мрачнее; по привычке мерещатся женщины, измены, надвигается какое-то сумасшествие.

В записях, с которыми Софья Андреевна позволила ознакомиться Сухотину, о переменах, происшедших с Толстым, говорится неоднократно, но больше о внешних признаках перемен — взгляд скользит по поверхности, но далее эпидермы не проникает. Иногда она делает попытку если не объяснить, то хоть контурно очертить смысл внутренней, как всегда египетской работы в душе мужа, но обрывает рассказ — всегда что-нибудь мешает, а потом забывается. Вот весной переломного года он начинает рассуждать о русской истории с новой и оригинальной религиозной точки зрения, потом переходит к собственным судорожным поискам веры, говорит, что не мог бы жить далее «в той страшной борьбе религиозной, в какой находился эти последние два года», и выражает надежду, что совсем близко то время, «когда он сделается вполне религиозным человеком, но не как…». И здесь поток мысли Толстого прерывается — по каким-то причинам Софья Андреевна вынуждена была прекратить записывать, а позже уже не смогла завершить — забыла, должно быть, потому что довольно равнодушна была ко всем этим «религиозным» вопросам. О «страшной борьбе религиозной», измучившей Толстого в годы работы над двумя последними частями «Анны Карениной», свидетельствует сам роман, сложным образом рифмующиеся и пересекающиеся два последних внутренних монолога Анны Карениной и Константина Левина.

Но внешнюю сторону и Софья Андреевна видит отчетливо, как и другие обитатели Ясной Поляны. Исключительное внимание, которое стал уделять Лев Николаевич обрядовой стороне православия, естественно, заметили все, но никого это не удивило — нигилистом Толстой не был, атеистических взглядов не проповедовал, следил, как почти все, за религиозным воспитанием детей, да и церковь посещал изредка, по большим праздникам и важным семейным событиям, не придавая этому большого значения. Ничего не было странного в том, что, приблизившись к пятидесяти годам, он стал больше задумываться о «душе», стал смиреннее и мягче, по мнению окружающих. Несколько удивляло очень уж большое усердие. Старшему лакею в семье Толстых Сергею Арбузову запомнилось, что стал часто ездить в церковь — вставал рано, в пять часов, никого не будил, ни слугу, ни кучера. Софью Андреевну на первых порах новое настроение мужа нисколько не тревожило, она уже привыкла к причудам склонного к юродству и крайностям Левочки, и религиозное рвение вовсе не представлялось ей опасным. Собирая для будущих поколений материалы биографии Толстого, она записывает: «Все более и более укрепляется в нем религиозный дух. Как в детстве, всякий день становится он на молитву, ездит по праздникам к обедне… по пятницам и средам ест постное и все говорит о духе смирения, не позволяя и останавливая полушутя тех, кто осуждает других».

Такое подчеркнутое отношение к обрядовой стороне православия, при всей несомненной искренности порывов Толстого, не свидетельствовало о духовном перевороте. Это не очень долго длившийся период его религиозных исканий, смысл которых Толстой сам лучше всех и прояснил в «Исповеди». Ревностно исполняя обряды, он «смирял свой разум и подчинял себя тому преданию, которое

Вы читаете Лев Толстой
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату