более дешевыми. «Пусть лучше слушают Чайковского или Рахманинова, чем песенки про сомнительную любовь», — сказал он. Пресса не скупилась на информацию обо всем, что было связано с именем музыканта. «Скатерть стола, за которым обедал Ван Клиберн в ресторане «Рейнбоу Рум», украдена». «Вчера на кладбище Валхалла Клиберн посадил на могиле Рахманинова куст белой сирени, привезенный с собой из Москвы. Дочь композитора пианистка Ирен Волконская благодарила музыканта, подарив ему на память талисман Рахманинова — старинную золотую монету». «На пресс-конференции Клиберн заявил, что чек в 1250 долларов он передает в американский фонд укрепления международного культурного обмена».
— Журналисты следовали за Ваном по пятам, — рассказывала мне спустя годы помощница Клиберна по связям с общественностью Элизабет Уинстон. — Даже в туалете он мог встретить любителя новостей. Толпа репортеров из разных газет превратилась в свиту и сопровождала пианиста всюду. Популярность его не знала границ. Как только он показался в филадельфийском универмаге «Ванам Экер», чтобы купить пиджак, все вокруг пришло в движение. Как Клиберн вышел оттуда живым, одному Богу известно. На следующий день людское море едва не поглотило «кадиллак», в котором он уезжал после концерта. Во всяком случае, дверцы автомобиля оказались изрядно помятыми, слабо держались на петлях и остались без единой ручки. Ни одна грамзапись не пользовалась таким спросом, как пластинка с концертами Чайковского и Рахманинова.
В июне 1962 года я вновь увидела Клиберна дважды — в Большом зале консерватории и на сцене Кремлевского Дворца. Получалось у Вана все — и «Подмосковные вечера» Соловьева-Седого, и «Аппассионата» Бетховена, и рапсодия Брамса, и «Баллада» Шопена… Я вдруг обнаружила, что лирика и высокая поэзия исполнительского искусства Клиберна, неподдельная искренность и простота оказались созвучны и близки моим устремлениям. Чистота, первозданность, особое целомудрие, выразительность, мягкость и задушевность звука, превосходная полифония в сочетании с ясностью и пластичностью фразировки, с верным и всегда точным ощущением целого так меня увлекли, что я словно открыла для себя неведомый доселе пласт, который позволил заново переосмыслить мои песенные пристрастия и привязанности. Я очень сожалела, что, будучи в Горьком, где Клиберн исполнял Третий фортепианный концерт С. Прокофьева в сопровождении симфонического оркестра Московской филармонии под управлением К. Кондрашина на сцене Дворца культуры автозавода, я не смогла встретиться с Ваном. Зато спустя три года, когда он играл в Большом зале консерватории, я все же наверстала упущенное и «достала» музыканта после концерта в кругу именитых московских друзей Клиберна. Вблизи пианист выглядел просто гигантом, коломенской верстой. Стройный, прямой, подтянутый, с умными, живыми глазами. «Возвышается над всеми нами как каланча, — говорю А. И. Хачатуряну, стоящему рядом. — Наверное, хороший получился бы из Вана баскетболист». «Рост Авраама Линкольна — метр девяносто три», — отвечал знаменитый маэстро.
Я внимательно смотрела на пианиста, пытаясь найти перемены, и, к счастью, не нашла: он оставался все таким же приветливым, с той же шапкой вьющихся волос.
— Каждый час, проведенный в вашей стране, останется в моей памяти навсегда, — с мягкой улыбкой на лице говорил Клиберн. — Это лучшее время моей жизни. Москва открыла мне дорогу в большое искусство. Теперь я объехал весь свет. Что может быть лучше музыки, обогащающей людей, делающей их духовно чище, прекраснее? Поэтому я и играю для них. Популярность, конечно, вещь приятная, но в то же время утомительная. Она требует постоянной собранности, требовательности к себе, ответственность за каждую прозвучавшую ноту растет пропорционально опыту. Сам я, когда играю, испытываю огромное удовольствие. Каждый концерт для меня — познание нового, неизведанного, непережитого.
Его мысли словно сговорились с моими.
— Да! И знаете почему? Верю в романтику жизни. Эмоциональная музыка придает силу чувствам, передает их в искренней и наиболее убедительной форме. Чем чаще человек сталкивается с жизнью, чем больше познает ее, тем крепче он ее любит, тем сильнее у него желание пережить снова то замечательное состояние, что уже однажды пережил. Для меня музыка — всегда выражение непосредственных, внезапно возникших чувств, имеющих определенную форму и четкую устремленность. Эмоциональная музыка должна придавать силу человеческим чувствам, и если любовь должна быть долгой, крепкой, глубокой, сильной, то она, любовь, должна быть одновременно чистой, простой, готовой на жертвы. Все эти качества необходимы и в правильной передаче музыкальных чувств. В этом смысле музыка также имеет общую цель — передать глубокие чувства в наиболее искренней и наиболее убедительной форме. Большая музыка — враг цинизма. Она учит дорожить жизнью, уважать ее.
Клиберн говорил все это с такой страстью, такой убежденностью, что никто из присутствующих не решался перебивать его. Видимо, это была его излюбленная тема.
— Основные законы музыкального творчества столь же неизменны, как естественные чувства и ощущения. И наиболее важное из этих правил — быть искренним. Так же, как в жизни. Я убежден, что в будущем в музыке будет доминировать простота — выражение высшей красоты. Но прежде всего нужно сохранить умение ощущать красоту жизни.
Он был прав, этот техасец в темно-синем костюме, безукоризненно облегающем его худощавое тело. Ведь и теперь уже не редкость, когда люди, эмоционально скудея, объясняют это тем обстоятельством, что жизнь становится более сложной, что в ней не остается места красоте и чувству. Вся же практика мирового музыкального творчества убеждает в обратном — музыка через века будет помогать человеку совершенствоваться, творить добро, верить в светлые идеалы. Ради этого работал и Ван Клиберн. О каком свободном времени могла идти речь, когда у него, как и у всякого артиста-труженика, никогда не было минуты передышки.
— Каждый день, — жаловался пианист, — упражнения, репетиции, концерты, интервью, деловые встречи, снова репетиции… Иногда играю не до двух часов ночи, как обычно, а до шести-семи утра. Месяцами, бывает, не удается поспать две ночи подряд…
Спустя семь лет в один из приездов в Америку я вновь увидела Клиберна в доме импресарио Соломона Юрока, но об этом в другой главе.
Годы учебы у известных и малоизвестных мастеров культуры прошлого и настоящего научили меня лучше улавливать дух песни, видеть ее конструкцию, архитектонику и в то же время помогли выработать свое видение мира, взглянуть на творческий процесс гораздо глубже и шире, чем на ранних подступах к песне.
Всякое творчество питается накопленными впечатлениями, их сменой. Без этого невозможно сделать ни шага вперед, и я абсолютно убеждена в том, что любому артисту очень важны еще и встречи, расширяющие художественное восприятие, рождающие новые идеи, ассоциации и т. п. За свою многолетнюю творческую жизнь я встречала многих талантливых людей из сферы искусства. Их незаурядность помогала мне в поиске, учила распознавать истину, избавляя от всего чуждого и наносного, развитию художественного мышления, выработке основополагающих принципов творчества.
Еще один человек, чей талант воспарил над временем, над преходящими людскими страстями, дал мне многое в постижении связи искусства с жизнью, связи не отвлеченной, а рожденной историей, мировоззрением, утверждающим красоту труда. Это известный итальянский художник Ренато Гуттузо, чьи полотна хорошо известны во всем мире.
Вот человек, потрясший меня удивительной смелостью гражданина, художника, борца.
Ему не было и двадцати, когда он возглавил в Милане творческую группу молодежи, активно выступающую против «Novecento» — реакционного направления в искусстве, благословляемого тогда самим Муссолини. В 1937 году художник пишет знаменитый «Расстрел в степи», картину, посвященную памяти убитого фашистами Гарсиа Лорки. Под впечатлением расправы гитлеровцев с 320 итальянскими антифашистами Гуттузо сделал серию гневных, обличительных рисунков «С нами Бог!».
По сути, с этих работ, известных миллионам людей, и началось мое знакомство с ним.
Несколько позже в альбоме, изданном в Риме, я увидела репродукции его полотен и рисунков, созданных по мотивам произведений великих живописцев прошлого и явившихся как бы своеобразным прочтением классики. В них сквозило желание художника не скопировать творения выдающихся мастеров, а внести современный смысл в знакомые сюжеты — Гойи, Курбе, Дюрера, Моранди, Рафаэля, Рембрандта, Рубенса.
Поразила меня и серия литографий к «Сицилийской вечере» Микели Омари и «Персидским письмам»