душой!»… А иначе, Ана с Вами и меня не подпустит.
— Да пошел ты, — вновь плюнул Безингер.
С оголенными ногами, с подвернутыми рукавами, Шамсадов встал, выпрямился во весь свой незавидный рост; уже не улыбался.
— Вообще-то, по кавказской традиции, Вы три дня гость. Однако, пора некоторые традиции пересмотреть… Убирайтесь. Вон отсюда, пока я еще добр.
— Что? Что ты сказал, мелюзга? — Безингер вскочил, вновь выхватил пистолет, навел, но еще не нажимал курок.
— Я не знаю, кто Вы — Безингер или Мних, или еще кто? Зато Вы знаете, кто я. Я учитель истории, и историю знаю и помню, — тут он вновь улыбнулся, да не совсем — тень в уголках губ. — В Вашем пистолете бойка уже нет, перстень от отравы освободился, прибор ночного видения — мина, ночью тю-тю, ручка — тоже там. Так что делайте, как прошу, иль без шуток уходите.
— Негодяй! — крикнул Безингер, и даже не нажав курок, бросил в Шамсадова пистолет. — Я с тобой еще разберусь, посмотришь, — волоча за собой рюкзак, он стал уходить, и уже преодолевал перевал, как сквозь туманность выглянул золотой солнечный диск, сразу стало совсем светло, весело, по-весеннему празднично… Безингер остановился, очень долго смотрел на солнце, потом, опустив голову, так же долго о чем-то думал. Наконец, с трудом стянул с пальца перстень, кинул его с силой, и обернувшись, во весь голос на чеченском крикнул:
— Малхаз, Малхаз, ты простишь меня?!
— Бог простит! — закричал в ответ учитель истории, и махая рукой. — Бегите, пора, Ана ждет нас.
Пока Шамсадов доставал зеркальце, Безингер тоже совершил тщательное омовение. В надежде они стали на колени перед своим простеньким прибором. Небо совсем прояснилось: голубое, нежное, чистое. А вокруг зеркальца молоденькая, совсем худенькая, еще не окрепшая, зелененькая травка кружевной бахромой склонилась, обрамила блестящую гладь; и тут же неугомонный муравей забрался на стекло, побродил, двигая усиками — все чисто; и только он сошел — ровно в полдень зеркало вспыхнуло!
— Ничего не видно! Зайчик не доходит! — запаниковал Безингер.
— И не надо, — улыбается Малхаз, — Встаньте напротив отражения, вот так, — и он в ту сторону направил палку. — А теперь смотрим, как в ружье, тьфу, не доброе; как в трубу. Смотрите, Зембрия, — невольно это вырвалось у учителя истории, — вон, та цветущая желтая алыча!
— Боже! Точно, золотоволосая Ана! Ана-а-а!
Не просто они туда забирались. Густые заросли колючего терна, ежевики, кроваво-красного дерна и ломоноса. И все по крутому, мокрому, скользкому склону, на невыносимой высоте — голова кружится, вниз смотреть — страх. К удивлению Малхаза, Безингер ни разу не заныл, не скулил; правда, отставал, да сопя с одышкой карабкался вслед. Выдохлись, вконец измотались, руки и лица сплошь повыцарапали, пока палка вдруг не провалилась.
Тучный Безингер еле-еле пролез в лаз. А пещера огромная, сухая, и тихо в ней — жуть, аж в уши давит. И воздух, не то что спертый иль смердящий, его мало, задыхаешься, и он гнетущ, как мрак тысячелетия. Хоть и ярок мощный луч фонаря, а ощущения света нет, от кривых массивных каменных стен — тени монстров ожили, задвигались, вот-вот набросятся, задушат, съедят.
Ухватившись друг за друга, из страха, все время дергая лучом, они, не шли, а чуточку, бочком, косясь на выход, еле-еле переминали дрожащие ноги. А когда за едва заметным углублением дневной свет из виду пропал, встали, еще долго боялись сделать шаг вперед, и назад не хотелось.
— Пошли, — первым в подземелье заговорил Безингер; часто сопя, тронулся вперед, и его шаги громыхнули гулким эхом, словно поступь великана в ночи. Испугавшись одиночества, Шамсадов бросился вслед, за светом. А Безингер более не останавливался, ровно шел вперед. Наконец, огромная пустошь, сосульки висят, заблестели пришельцам, и за ней выемка.
— Боже! — простонал впереди идущий Безингер, как подкошенный упал на колени, огромная спина его затряслась от рыданий.
Шамсадов близко не подходил, боялся. У стены огромный сундук, в свете фонаря аж блестит, светится. Видать, он был обит тонким, изящным деревом, но дерево сотлело, лишь оставило пыль, в которой зацементели едва различимые останки, и лишь два черепа, совсем рядом, сохранились; и от одного, чуть заметный бугорок — некогда пышные волосы Аны — пепел неземной…
Малхаз и слезу не пустил, он не мог справиться со своей подавленностью, даже некой брезгливостью и страхом перед этими мощами. А Безингер, напротив, был очень спокоен, сосредоточен, серьезен. К сундуку он и не притронулся, а все фонариком освещал с разных позиций остатки скелетов, археологической кисточкой что-то очищал, и вызвав у учителя истории раздражение, перешедшее в улыбку, даже делал в блокноте какие-то записи и пометки.
— Так, — посмотрел Безингер на часы, — сегодня ничего не успеем, да и устали… Заночуем здесь.
— Нет-нет, Вы что?! — впервые прорезался голос у Шамсадова.
— Что ты вопишь? Ана здесь годы, тысячелетия в одиночестве провела.
Малхаз привел массу аргументов, чтобы уйти. Безингер и не слушал, все отвергал.
— Здесь радиация! — не сдавался Малхаз.
— Мне более не рожать, а ты свою долю уже на острове получил — закалился.
— Нельзя осквернять святые места! — наконец, нашелся учитель истории; против этого аргумента доводов не было.
Спуск, да еще в сумерках, был гораздо труднее, и даже радость находки не помогла: полетел Безингер с крутого выступа, лишь густой кустарник смягчил удар, просто спас. Непонятно, как тело, а лицо Безингера сплошь в ссадинах. Однако, хоть и кривит он в боли лицо, а не ноет, не скулит, лишь одно повторяет:
— А каково было ей? Представляешь?
Еще до зари Безингер разбудил учителя истории:
— Сегодня 23, последний день, надо успеть, дни в горах короткие.
Когда тронули — останков оказалось совсем ничего: два черепа, костная пыль и еще затленные крупицы. С особой тщательностью все это Безингер сам собрал, аккуратно уложил в палатку, и пока солнце было еще не высоко, уже по-альпинистски, используя веревки, все это спустили. С сундуком оказалось гораздо сложнее. Вроде и не очень тяжелый, да громоздкий. С трудом они его вытащили через проход и пока обвязывали канатами, не удержали — оставляя взрыхленный след, а потом, ударившись о выступ, он полетел с высоты птичьего полета, и с таким грохотом рухнул, что еще долго-долго по горам витало грозное эхо людского бессилия, и пока этот звук, как испорченный камертон, в диссонанс приглушалось, солнце в миг скрылось, налетели тучи, подул порывистый, холодный ветер с ледников, где-то рядом завыли шакалы; и совсем стало невмоготу, когда очень низко над ущельем пролетел военный российский вертолет, на секунду завис, чуть ли не до мочи, испугал, к счастью, убрался.
— Быстрее, быстрее, — торопил Безингер, вновь полетел; стоная, вкривь, да встал, захромал.
Предвкушал Шамсадов момент, когда Безингер кинется к сундуку, а явно постаревший, осунувшийся, обросший Безингер вновь на коленях ползал меж останками, с неимоверным вниманием, даже с любовью их разглядывал, на две кучки возле черепов раскладывал.
Шамсадов скелетов боялся, не подходил, и нетерпение его просто съедало, было невмоготу.
— Я к сундуку, — не выдержал учитель истории.
— Стой, — строго сказал Безингер. — Первым делом — наш долг. Ана только этого ждала, когда ее по-человечески похоронят.
Было совсем темно, когда на том же месте, которое только раз в году освещает солнце; у самого маленького родника вырыли общую могилу.
— Как лежали, так и похороним вместе, — пояснил Безингер.
— А ритуал? Он иудей, она вроде язычница. Как похороним?
— Как людей, — процедил Безингер, и чуть позже, с досадой, — Какой я идиот, правда, сволочь! Всякое убийственное барахло взял, а о главном даже не подумал… Надо что-то чистое, наподобие савана… О, придумал!
Шамсадов и слово побоялся сказать, не возразил, до того Безингер был строг, сосредоточен. Они