имитируя их жест, долженствовавший передать им ту симпатию, которую я и в самом деле испытывал к этим людям — симпатию вместе с доброй волей; здесь я почувствовал, как кто-то легонько трогает меня. Это был мой рикша, который, как оказалось, незаметно следовал за мной на случай, если я попаду в беду. Он доброжелательно отозвался обо мне, обращаясь к этим людям, но вместе с тем изо всех сил старался не допустить моего дальнейшего приближения к ритуальному костру, горевшему ослепительно ярко; этим пламенем впору было бы залюбоваться, если бы на вершине этого огненного ложа ничего не лежало.
Я сбросил со спины свой рюкзак и уселся на большой грязный валун. То, что осталось от реки, булькало поблизости, ночной воздух был пропитан холодом и туманом. Сейчас, когда индийцы увидели, что я не намерен хоть как-то осквернить их ритуал, а просто сижу напротив них, они успокоились настолько, что один из них протянул мне чашку горячего чая, что выглядело наградой за мое поведение. Я с благодарностью взял чашку, но, прежде чем я успел прикоснуться к ней губами, я с изумлением увидел, что тело, лежавшее почти вплотную к костру, в ожидании следующей кремации принадлежало не застывшему трупу, но живому, хотя, по-видимому, смертельно больному человеку, которого притащили сюда, чтобы именно здесь он испустил свой последний вздох и расстался с жизнью там, где полагается. То и дело кто- нибудь склонялся над ним, проверяя его состояние, поглаживая его или шепча что-то, призванное поддержать в нем мужество в ожидании очистительного пламени. Теперь я понял, почему они с такой настойчивостью пытались преградить мне дорогу.
Чай остывал у меня в руках; я не мог сделать ни глотка. Улучив момент, когда звук пролетающего самолета поднял все головы вверх, я быстро вылил темно-желтую жидкость на землю. В густом тумане у нас над головой я различил яркие красные огни улетавшего вдаль большого старого аэроплана, пропеллеры которого издавали приятный рокочущий звук. Развернувшись, самолет заложил петлю прямо над нашими головами и продолжил свой полет вдоль берега, снижаясь на посадку. Индийцы заговорили между собой об этом ночном рейсе, который, начавшись в Нью-Дели делал затем остановку в Гае, летел далее до Патны и заканчивался в Калькутте. «Калькутта?!» Возбуждение вспыхнуло во мне. Всем им был известен этот старый аэроплан, и они уверенно говорили о ночном рейсе, который длился не более двух часов для пассажира, который хотел добраться из Патны в Калькутту. Не колеблясь ни минуты, я встал, вернул пустую чашку и сказал моему водителю, который важно сидел в своем белом тюрбане и казался довольным всем на свете, приканчивая вторую чашку чая.
— Как можно скорее доставь меня в аэропорт. Я хочу добраться до Калькутты.
— Бесполезно, — сказал он, не сделав даже попытки сдвинуться с места. — Все места всегда заняты.
Но я продолжал настаивать. Возможность исследовать не только уровень билирубина, но определить состояние печени, в особенности, принимая во внимание уровень сахара и свертываемость крови (что могло указывать на наличие внутреннего кровотечения), была столь соблазнительна, что оправдывала любую попытку добраться до Калькутты, даже если Лазар, который никогда в жизни не был там, называл Калькутту «адом на земле». Я поздравил сам себя за то, что предусмотрительно запасся двойными образцами всех проб, взятых у Эйнат, что избавляло меня от необходимости дополнительной встречи с высокой индианкой из лаборатории.
Как и предупреждал меня мой водитель-моторикша, самолет был переполнен, но после того, как я настойчиво (может быть, даже назойливо) начал втолковывать кассирам, что я, британский доктор, просто обязан провести тестирование смертельно больного человека (здесь в качестве доказательств мне пришлось даже достать из контейнера пробирки с кровью и мочой), они согласились предоставить мне маленькое откидное сиденье в хвостовой части самолета, предназначавшееся для обслуживающего персонала, которому я и заплатил за билет цену, показавшуюся мне смехотворной. Рикше, доставившему меня в аэропорт, я дал немного рупий и поручил разыскать Лазаров в Бодхгае и передать им мою записку, в которой я извещал их о моем решении отвезти на исследование все образцы в Калькутту и вернуться на следующий день либо поездом, либо самолетом, привезя с собою надежные данные. «Обо мне не беспокойтесь, — так я закончил свое послание, — я вернусь невредимым; никакой „ад“ меня не остановит и ничего со мной не сделает». Слово «ад» я заключил в кавычки, но относились они скорее к Лазару, который должен был понять, черт бы его побрал, что мне не до шуток. После чего я подписался: «Ваш Биньямин».
Была уже полночь.
Я достал один из трех громадных бутербродов, которые жена Лазара дала мне с собой, и с удовольствием принялся за него, размышляя об этой паре и сравнивая их. Даже их отношение к дочери было совсем одинаковым — странным, вызывающим какое-то сочувствие. И даже какое-то подобие страха за нее. Считала ли жена Лазара, подобно своему мужу, Калькутту адом? И что сам Лазар мог знать о том, что является адом, а что нет? Ему были знакомы по его больнице такие малоприятные места, как морг. Но сказать, что Калькутта — это ад?.. Врач и его брат, которых мы встретили в поезде, выглядели отлично, а ведь они жили именно там. А если нищета и страдания в тех местах еще хуже, чем где-либо еще, — что ж, тем лучше. Когда я вернусь в Бодхгаю, у меня будет явное преимущество перед Лазарами, которое подтвердит мой авторитет как врача, способного предвидеть неблагоприятные обстоятельства. Сами они были слишком уверены в себе; крепкие узы, связывающие их, делали их чопорными. И когда в полуночной тишине пропеллеры вдруг завертелись и самолет с легкостью (если учесть его возраст, удивительной) оторвался от земли, я ощутил уверенность, что поступил единственно правильным образом.
И провалился в сон.
Снилось мне, что я вернулся в бунгало, которое на этот раз находилось не в Бодхгае, а в каком-то другом городе, так же на востоке, но не в Индии. Кухня на этот раз была намного просторнее, чем на самом деле, а вместо деревянного стола был стеклянный, тот, что стоял в гостиной Лазаров в Тель-Авиве, а также другая мебель из их квартиры, так же как и из квартиры моих родителей, живших в Иерусалиме. Мой мотоцикл, который я, уезжая, оставил у родителей во дворе, теперь стоял, прислоненный к мойке. Отсутствовала только моя больная. Оба Лазара грустно сидели за обеденным столом, ожидая моего возвращения из Калькутты с результатами тестов, и я внезапно понял, что я опоздал, и что вместо того, чтобы вернуться на следующий день, как я обещал в моей записке, я вернулся спустя несколько недель, а не исключено, и месяцев, но они все равно дожидались меня, верные обещанию, которое дали моим родителям — обещанию заботиться обо мне. Но где мой пациент? Вопрос прозвучал бессвязно. Лазары остались сидеть, глядя друг на друга в безмолвии. Затем жена Лазара поднялась и повела меня в угол, где лежала маленькая девочка, накрытая серой простыней. «Он прибыл, — прошептала ее мать. — Он прибыл».
С первыми проблесками света самолет начал спускаться, пробиваясь сквозь туманную пелену, накрывшую Калькутту, в редких проблесках солнечных лучей. Сверху город был похож на старинную фабрику, где никто уже не работал, но густое облако смога все еще плавало сверху. Хотя утро едва наступило, бесчисленные толпы народа упрямо толклись, — выглядело это так, словно людские потоки обрели текучесть, как если бы закон всемирного тяготения вдруг разом утратил силу. В голове у меня пронеслась мысль, что если я на самом деле хотел достичь предела человеческого страдания, то я попал именно в такое место: оно находилось здесь. В Нью-Дели и Варанаси даже нищие и калеки выглядели как- то естественно, здесь же, похоже, всякий смысл существования людей был утерян, и люди двигались вместе в водовороте, в воронку которого я был немедленно втянут, не в состоянии выбраться наружу. Нищие в лохмотьях, сквозь которые просвечивало тело, взывали ко мне, протягивая объеденные проказой обрубки, и не было никакой возможности избавиться от них. Меня мучила жажда, я чертовски устал от полета, но я колебался между желанием напиться немедленно, здесь, в самом центре этой немыслимой суматохи, возле искалеченных и умирающих людей, лежащих у стен, и возможностью сделать это, добравшись до города. В конце концов жажда победила, и я бросился к одной из уличных лавчонок и попросил чаю с молоком — такого, как я привык в родительском доме, доме моей матери-англичанки. Кроме того я выбрал две почтовых открытки с уже наклеенными марками, достал второй из сэндвичей, предусмотрительно приготовленный женой Лазара, и жевал его в то же время, как моя рука выводила несколько корявых фраз, адресованных родителям, кое-как передававших мои первые впечатления от пребывания в Индии вообще и Калькутте в частности. Лавочник показал мне, где находился почтовый ящик, оказавшийся точным подобием своего британского собрата, т. е. большим и ярко-красным; это наполнило меня уверенностью, что открытка, которую я бросил внутрь, достигнет места своего назначения.