слегка встревоженным тоном, когда я вошел в старую полутемную кухню поздним вечером, после того как проспал весь световой день и испытывая угрызения совести от навязчивого желания увидеть снова яркие краски индийских святилищ.
— Это из-за снега, — по-английски пояснил мой отец. — Наркотический эффект. — И он поднялся, уступая мне мое старое место за столом, которое он занял сам, когда я уехал из дома.
— Нет, нет… пожалуйста… сиди там, — пытался я отказаться, но он настаивал:
— Это твое место. Садись.
Я сел, и мать тут же поставила передо мной чашку чая и кусок хлебного пирога, на который я тут же положил толстый слой джема, чтобы отбить запах плесени, который ненавидел со времени своего детства.
— Пока ты спал, отец сходил в город и напечатал фотографии, которые ты сделал в Индии, — сказала мать несколько напряженным голосом и не без смущения и протянула мне два конверта, набитых фотоснимками.
— Мои фотографии? — вырвалось у меня громче, чем я хотел, и я повернулся к отцу, не веря, чтобы этот молчаливый и безупречных правил человек мог, по собственной инициативе, прокрасться в мою комнату и взять две катушки пленки, лежавшие рядом с кроватью, на которой я спал. Но оказалось, что инициатива принадлежала матери, — она заглянула в комнату проверить, хорошо ли я укрыт, и заметила две катушки пленки, после чего послала отца отдать их в проявку и печать в мастерскую, расположенную в центре города. Она хотела узнать как можно больше о путешествии в Индию, поскольку из-за усталости я так и не успел ей всего рассказать. «Похоже, она почувствовала: что-то случилось со мною там, — думал я, избегая встретиться с нею взглядом, — но даже ее прирожденная проницательность не помогла бы ей представить, что же произошло на самом деле».
— А ты не хочешь посмотреть, как получились твои снимки?
Я крепко держал в руках конверты.
— Но они же не все мои, — быстро отозвался я. — Часть принадлежит Лазарам. Я дал им свой аппарат, когда они отправились посмотреть Тадж-Махал.
Родители были удивлены, услышав что Лазары вдвоем отправились в Агру, оставив меня опекать их больную дочь; и даже после того, как я разъяснил им, что это была моя идея послать их туда, они осудили Лазаров за то, что они приняли мое предложение, хотя и не скрывали гордости моим великодушием.
— Ну ладно… но почему ты не показал их нам и не рассказал о них все, — сказала мать, протягивая подрагивающие от нетерпения руки к конвертам.
— Это верно, — сказал я. — Но я был уверен, что вы их уже разглядели как следует.
И снова я ощутил приступ паники при мысли о том, что изображение ее может сейчас появиться здесь, на родительской кухне, такой убогой. А потому я встал, взял свою чашку и тарелку, отнеся их в мойку, а затем отправился в ванную, чтобы сполоснуть лицо и еще раз почистить зубы, а когда вернулся, кухня была залита светом, а стол был покрыт красочными яркими снимками Индии, и даже на расстоянии я увидел ее фигуру, которая сверхъестественным образом ухитрилась оказаться на большинстве снимков — чаще, чем я мог себе вообразить; она была почти на всех, а не только на тех, что были сделаны Лазаром возле Тадж-Махала. Была ли ее врожденная безмятежность и автоматическая улыбка тем, присущим только ей, качеством которое позволяло ей выглядеть так фотогенично и естественно на любом снимке, несмотря на ее избыточную полноту, где бы она ни была — в окружении ли оборванных индийцев или сидящей на плетеном стуле в сумерках на фоне тайского монастыря в Бодхгае? Отец разложил снимки один за другим и, рассматривая их внимательно, требовал подробных разъяснений, зато мать сидела молча, и только щеки ее бледнели все больше и больше.
— Ей, конечно, нравилось позировать, — в конце концов произнесла она, и в голосе ее было нескрываемое недовольство.
— Кому? — невинно спросил я. — Кого ты имеешь в виду?
— Жену Лазара… так ты, кажется, называешь ее… — При этом мать сидела, не поднимая головы, как если бы она боялась встретиться со мной глазами.
— Это все ее муж. Это Лазар. Это ему я одолжил свою камеру, — сказал я, оправдываясь. Голос мой прервался от волны восхищения, вновь захлестнувшей меня при одном взгляде на женщину, выступавшую из блестящих и ярких квадратов, разбросанных на сером кухонном столе.
К вечеру снегопад усилился, но я вышел из дому, чтобы навестить Эйаля, друга детства, с которым я учился вместе и который теперь работал в «скорой помощи» по вызову в больнице «Хадасса», где надеялся получить постоянное место в отделении педиатрии — после того, как его услуги отвергло отделение хирургии.
Мы уселись в маленькой комнатке, где стены были украшены фотографиями больных детей — сами эти дети гурьбой носились по коридору, вверх и вниз, под неусыпным наблюдением взволнованных родителей. Мы прихлебывали тепловатый чай из пластиковых стаканчиков и, как это было всякий раз, сравнивали условия работы в наших респектабельных больницах, прежде чем затрагивать какие-нибудь другие темы. Затем он спросил меня о путешествии в Индию, о котором он уже слышал от моей матери, и взгляд его остановился на моем лице в ожидании ответа. В этот момент я почувствовал какой-то толчок, нечто вроде импульса, что-то вроде искушения — немедленно рассказать ему о самой важной вещи, событии, случившемся со мной во время путешествия. Я подумал, что именно Эйаль, последние несколько лет живший вместе со своей матерью, поймет меня лучше, чем кто-либо другой. Но в самое последнее мгновение я остановился. У меня была масса времени впереди, а для такого разговора требовался нужный момент. И я перевел разговор на медицинский аспект путешествия. Мой ночной полет до Калькутты с образцами крови и мочи произвел на него большое впечатление, но вот переливание крови, проведенное мною в Варанаси, вызвало у него сомнение.
— Надеюсь, что поддавшись энтузиазму, ты не внес в организм матери вирус ее дочери, — сказал он, улыбаясь.
— Что за чепуха, — ответил я. — Как я мог бы заразить ее? Кроме всего прочего я позаботился о том, чтобы мать находилась выше дочери.
— Ну, разница не так уж велика, — произнес он тоном знатока. — Впрочем, бессмысленно плакать о пролитом молоке. Сейчас главное для тебя — не потерять связи с этим Лазаром. Но что еще важнее — не брать от него никаких денег. Тогда он останется твоим должником и, может быть, сумеет повлиять на Хишина, чтобы тот еще на год оставил тебя в своем отделении.
В то время как Эйаль продолжал давать мне практические советы, его самого срочно вызвали в палату срочной помощи обследовать только что поступившего мальчика, сделавшего попытку покончить с собой. Было уже поздно, однако меня одолевало любопытство посмотреть, как они здесь работают.
Пациенту было около тринадцати, для своего возраста он был довольно высок; теперь он только вздрагивал под безжалостными ладонями медсестер, которые мяли его желудок. Поскольку я был в гражданской одежде, они приняли меня за брата мальчишки или одного из родственников и вежливо, но твердо попросили покинуть маленькую приемную. В конце концов я решил распрощаться, несмотря на все мое любопытство. Эйаль, который надеялся, что я пожаловал, чтобы разделить с ним ночное дежурство, предложил мне отложить возвращение в Тель-Авив и прийти к нему домой на ужин на следующий день. Я колебался, потрясение, которое я испытал в приемной палате скорой помощи больницы «Хадасса» вызвало у меня острую тоску по моей собственной больнице. Но Эйаль стал тащить меня к себе через занавес, разделявший нас, не выпуская в то же время руку мальчика, который начал блевать, извергая из себя снотворные таблетки через толстую трубку, заправленную ему в желудок.
— Оставайся, — говорил Эйаль. — Ты не пожалеешь. Я тебе хочу кое-что сказать…
— Кое-что? — спросил я подозрительно, не желая связывать себя какими-либо обещаниями.
— Ты не поверишь… Но я женюсь, — объявил он громко, не обращая внимания на то, что комната приемного покоя была полна испуганными и несчастными людьми.
Дорога от Эйн-Керема обратно в город сейчас была чиста; шапки снега на ветвях деревьев и на скалах по обеим сторонам дороги придавали ночи магическое очарование, и я радовался при мысли, что уже завтра после ужина в обмен на историю женитьбы я, набравшись храбрости, поведаю Эйалю мою собственную историю внезапной влюбленности. Почему бы и нет? Кому я мог рассказать ее, если не Эйалю, который лучше других мог меня понять?