связи и тем непоправимо повредит самому себе. „Поверьте и проверьте“, — закончил ассистент торжествующе. Итак, не ища намеренно, я нашел здесь детальную разработку несколько измененного по форме культа приносимых благ. Расставайся с последними грошами, бедняк! Забивай свиней, жги зерно — и надейся, свято веруя в милостивых духов. Так насколько же мы близки к меланезийцам? Каждый из нас?..»
Расплывчатость концовки огорчила его, но он слишком устал, чтобы спорить с самим собой. Разумеется, позже он вернется к этому и все как следует обдумает. Ему было ясно, что он не в силах встать и выключить свет, — у него не хватало энергии даже на то, чтобы отвести взгляд от лампочки, и светящийся шарик породил в его голове пульсирующий звук, похожий на монотонное гудение поршневого двигателя. Между тем наступила глубокая ночь.
Он услышал шум проезжающей машины и думал, что она проедет мимо. Но странно — машина затормозила у их дома, хлопнули металлические дверцы, а через несколько секунд заскрипела открываемая калитка. И теперь уж было ясно, что открыл ее не ветер. Во дворе зазвучали человеческие голоса — сначала мужской, низкий, смутно знакомый, но как бы забытый, потом женский — голос его матери, и третий, тоже мужской, с вопросительными интонациями, — это был Квези. Голоса замолкли, и на крыльце послышались шаги. Угрюмо взвизгнула входная дверь, и вскоре кто-то нерешительно постучался к нему в комнату. Он спросил, кто там, и ему ответила только мать, но вошли все трое. Он перечитывал последнюю фразу в своей записной книжке и не сразу поднял глаза на вошедших. Его поразил их удрученный вид — казалось, они принесли необычайно мрачную, уже, впрочем, известную ему новость и вот не решаются заговорить о ней, хотя понимают, что им все равно придется это сделать. На лицах ночных гостей отпечаталось какое-то ужасное, объединяющее их знание, и его кольнуло опасливое любопытство.
Все трое молчали, и ему пришлось спросить:
— Что-нибудь случилось?
Он понял, почему один из голосов показался ему смутно знакомым, — над кроватью склонился его дядя Фоли, которого он очень давно не видел. Резкие морщины не состарили, не иссушили дядино лицо, а только сделали его более грузным, и глубоко запавшие глаза походили теперь на две одинаковые капельки желтоватой, выцветшей крови.
— Да что ты, ничего, Баако, не бойся, совершенно ничего, — сказал Фоли с таким испуганным видом, что Баако умолк, прикидывая, правильно ли тот расслышал его вопрос.
— А тогда зачем вы пришли? — после паузы спросил он.
— Ты серьезно болен, — ответила мать.
Баако кивнул.
— Впрочем, завтра все будет в порядке, — добавил он.
— Тебе помогут, не тревожься. — Фоли даже задыхался от сострадания. — Мы отвезем тебя туда, где тебе обязательно помогут.
Последняя фраза лихорадочно закружилась в его сознании перемежающимися волнами знобящего страха и жаркой благодарности. Помогут ему, обязательно помогут, просто помогут, обязательно помогут. Людей, стоящих у его кровати, заслонило тревожное воспоминание, вызванное словами, которые он впервые услышал в песне, несколько раз потом приходившей ему на ум. Женский голос, высокий и чистый, пел в бездонной тишине о том, как желанная, жалея тебя, лживо клянется в вечной любви, но эти клятвы помогут тебе…
Решив почему-то, что сейчас очень важно выяснить все вопросы, связанные с культом приносимых благ, он спросил:
— А где Наана?
И тотчас пожалел об этом.
— Наана? — Почти шепотом переспросила мать.
— Меня никуда не надо везти, — сказал он. — Я скоро совсем поправлюсь.
— Мы поедем с тобой, — сказал Фоли.
— Да-да, мы поедем с тобой, — сказал и Квези.
Игла боли опять воткнулась в его череп, а подступившая к горлу тошнота наполнила рот привкусом желчи. Он даже не мог вспомнить, когда последний раз ел мясо, но отрыжка у него была именно мясная. Его мутило, и легкие требовали свежего воздуха. Он попытался встать, чтобы открыть окно, но сейчас же бессильно опустил голову на подушку. Посмотрев вверх, он встретил три пары внимательных и теперь уже совершенно неумолимых глаз. Ему сделалось легче от того, что они пришли, он действительно нуждался в помощи.
— Я совсем разболелся, — удивленно выговорил он.
— Мы поедём с тобой, — сказал кто-то из пришедших.
Он одевался и думал, что не сумеет одеться до скончания века, так мало у него было сил. Он не мог идти без поддержки и несколько раз просил за это прощения, и никто из них ему не отвечал. В машине его снова стало мутить, и он был слишком слаб, чтобы сидеть ровно, но, когда машина тронулась, ночной ветерок освежил его, и, сев нормально, он спросил:
— А куда мы, собственно, едем?
Ему ответила только мать — вернее, не ответила, а сказала просто:
— Все будет хорошо, сынок. Успокойся.
Он откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Шум мотора выплыл из черноты искривленным крутящимся колесом, которое однообразно приказывало ему: ус-по-кой-ся, ус-по-кой-ся, ус-по-кой-ся. Но вскоре он заметил, что команда, вроде бы и не изменившись, приняла странную, угрожающую форму: у- по-кой-ся, у-по-кой-ся, у-по-кой-ся — приказывало теперь искривленное колесо. Потом оно стало убеждать его, что ему по-мо-гут, по-мо-гут, по-мо-гут, и он опять вспомнил слова о желанной, которая лживо клянется в вечной любви, но его сил хватило только на то, чтобы открыть глаза и равнодушно, как ему казалось, спросить:
— А все-таки — куда же мы едем?
Вместо ответа Квези и мать — он сидел между ними — одновременно положили ему руки на колени. И тут до него дошло, что они сторожат его, как стражники — заключенного, а Фоли, который ведет машину, сидит впереди один. Доехав до площади, Фоли описал полуокружность и свернул влево. За окном промелькнуло бело-серое здание Ассоциации молодых христиан, потом темная глыба Архива, и машина выехала на площадь перед городской психиатрической больницей. Тогда, сжигаемый мучительным желанием вырваться из рук своих спасителей и глотнуть свежего воздуха, Баако, позабыв о том, что он еле держится на ногах, грубо навалился на Квези, мгновенно открыл левую дверцу и резко выкрикнул:
— Стой!
Завизжали тормоза, и машина остановилась в нескольких ярдах от кромки тротуара, а он, воспользовавшись минутным замешательством родственников, протиснулся мимо Квези, распахнул дверцу и выбрался на мостовую. Однако все трое мигом опомнились, выскочили вслед за ним, и мужчины начали осторожно приближаться к нему.
— Оставьте меня в покое, — сказал Баако. Они приостановились, и он спросил их: — Что вам нужно? Куда мы едем? — Ни Фоли, ни Квези не ответили, и оба, словно по команде, опять двинулись вперед. Он глянул на мать. Вокруг было темно, только под фонарями лежали яркие круги света, но все же он заметил, что мать боится, хотя и не понял — его или за него. Мать тоже не проронила ни слова. В полном молчании двое мужчин неуклонно приближались к нему, а он, понемногу отступая, пытался с ними заговорить, спрашивал, что им нужно, и умолял оставить его в покое. Когда они подступили достаточно близко, Квези метнулся вперед, схватил его за руку и, выкручивая ее, попытался притянуть к себе. Фоли на секунду замешкался, однако тут же преодолел оцепенение и неуклюже подскочил к ним. Баако было заколебался, но, с ужасом подумав о том, как они его сейчас скрутят, в отчаянии коротко взмахнул свободной рукой, и от резкого удара по лицу Квези болезненно охнул, а Баако, не испытывая ни малейшего сожаления, угрюмо отметил про себя, что теперь, если ему не удастся удрать от них, он пропал. Двое преследователей снова