луком, вернее, луком и рублеными сухожилиями.
У Талиба кружилась голова от запахов съестного, он почти решился на кражу. Схватить что-нибудь из котла и бежать. Пусть потом бьют как хотят. Пусть бьют, как бьют воров только на восточных базарах, безжалостно, ногами, палками, мотыгами и вообще чем попало.
Он был голоден все эти долгие и страшные дни. Постоянный страх, зловоние камер, горе и слезы несчастных спасали их в тюрьме от всепоглощающего чувства голода. Здесь, на свежем воздухе, голод завладел мальчиком безраздельно.
Талиб совсем уж присмотрел, где схватить горсть распаренного гороха и куда бежать, но подумал, что его могут схватить и передать стражникам, а это — вновь тюрьма.
Отвернувшись от блюда гороха, он решительно зашагал прочь.
К вечеру, незаметно для себя, Талиб оказался на базаре в центре города и увидел то же, что видел в первую свою прогулку по Бухаре вместе с дядей Юсупом. Тот же базар, тех же деловито шагающих покупателей, дервишей, просящих подаяния, и глиняную парикмахерскую, в дверях которой в своей обычной позе, облокотясь о косяк, стоял длиннолицый цирюльник с иронически оттопыренной нижней губой.
— Эй, малыш, — сказал цирюльник. — Заходи, побрею.
— Денег нет, — ответил Талиб.
Талиб подумал, что ему очень нужно было бы побрить голову, он так зарос, что слишком обращал на себя внимание. Видимо, пока он обдумывал это, парикмахер и сам о чем-то подумал.
— Заходи, бесплатно побрею, — сказал он и взмахнул полотенцем.
Парикмахер работал молча, и Талиб был рад этому. Он боялся, что парикмахер узнает его и начнет расспрашивать. Однако тот молчал и только недовольно сопел длинным носом.
— Послушай, наследник, — неожиданно сказал парикмахер. — Я узнал тебя. И твой ташкентский говор тебя выдает. Я ни о чем не спрашиваю тебя, я сам вижу: ты голодный, от тебя половины не осталось. Ты грязный, будто все это время сидел в Обхане или в Зиндане. Но я ни о чем не спрашиваю тебя. Если ты хочешь поесть и отдохнуть, то иди за мной, следи издали и заходи в тот дом, куда я зайду.
Через два часа, вымытый и сытый, Талиб сидел в доме парикмахера, которого звали Даудом, и рассказывал свою историю.
— Ложись спать, — сказал наконец парикмахер. — Завтра утром я посоветуюсь с нашими стариками, что с тобой делать.
Талиб заснул как убитый и проснулся, когда солнце стояло высоко. Он подумал, что парикмахер ушел на работу, но увидел, что тот сидит на айване и в маленькой ступе растирает что-то медным пестиком.
— Вставай, сынок, — сказала жена парикмахера. — Плохие новости.
Оказалось, что старейшины квартала, посоветовавшись, приказали Дауду как можно скорее спровадить беглеца. Они боялись, что за укрытие такого важного государственного преступника, бежавшего из тюрьмы, весь квартал может быть подвергнут наказанию.
— Если бы ты был не узбек, а еврей, они бы не побоялись, — пряча глаза от смущения, говорил парикмахер. — Но ты не еврей, и никто не поверит, что мы прячем тебя из жалости. Нас обвинят в государственной измене. В Бухаре всех инородцев обвиняют в государственной измене, а убить инородца так же легко, как убить собаку. Прости нас.
Парикмахер был очень смущен и расстроен. Талиб понимал, что у него нет другого выхода, ведь не может он рисковать жизнью семьи, детей и даже жизнью соседей. В том, что опасность именно такова, Талиб не сомневался. Он слишком хорошо знал теперь Бухару.
На прощанье, после завтрака, цирюльник подозвал Талиба и довольно долго колдовал над его внешностью. Он немного подбрил брови, чтобы изменить их изгиб, подмазал чем-то вокруг глаз и в довершение взял из ступки клейкую красную краску и наложил ее слоем от виска к подбородку, нарисовав подобие шрама не то от удара плетью, не то от какой-то неведомой болезни.
— Теперь тебя трудно узнать, — сказал он хмуро. — Можно, но трудно. Только не умывайся. Иди, сынок. Прости меня и всех нас.
В последующие дни Талиб убедился, что никто в Бухаре не мог рисковать жизнью ради его спасения. Во всяком случае, когда он пришел к жене водоноса и сказал, что хочет передать привет от Талибджана, который жил здесь вместе с дядей, то та замахала на него руками и сказала, что из-за этих ташкентцев ее муж чуть не угодил на плаху и вынужден теперь сменить честный труд водоноса на грязное дело палача.
Талиб так и не понял, узнала она его или нет. Хорошо еще, что Ибрагима не было дома. Неизвестно, как бы он повел себя, сын водоноса или, вернее, сын палача.
После этого заходил Талиб в караван-сарай, где жили индийцы, и просил взять его уборщиком, но хозяин, расспросив его немного, сразу заподозрил неладное и прогнал:
— Уходи, уходи! Мы и так каждый день в опасности. Ты мусульманин, иди к мусульманам.
Талиб очень обрадовался, когда увидел на окраине города шатры местных цыган — люли. Но староста табора отказал ему в приюте.
— Нам нельзя взять тебя. Ты не похож на цыгана, и нас обвинят, что мы украли тебя в узбекской или таджикской семье. Нас всегда и везде обвиняют в краже детей, хоть мы такие же мусульмане, как и все.
Неизвестно, чем бы кончились блуждания по Бухаре, тем более что Талиб несколько раз встречал знакомых, если бы однажды, совершенно усталый и отчаявшийся, он не присел возле старого, полуразвалившегося домика, в котором находилась кукнархана[5].
Посетители кукнарханы, напившись своего любимого зелья, становились добродушнее, забывали все свои дневные заботы, и кто-то из них дал Талибу кусок ячменной лепешки. Кое-как утолив голод, Талиб собрался уходить, но вдруг увидел старого нищего на белом ишаке.
Нищий был слеп, ишака он погонял, тыча его в шею рукояткой посоха.
— Эй, — крикнул слепой, обращаясь к пустынной улице, — кажется, здесь должна быть кукнархана?
— Здесь, — отозвался Талиб и подошел помочь старику.
Он помог ему слезть и привязал ишака к столбику.
— Ты откуда? — отрывисто спросил старик.
— Из Ташкента, — тихо ответил Талиб. Он не хотел, чтобы кто-нибудь посторонний услышал его слова.
— Пойдем со мной, — сказал старик и крепко, как клещами, взял Талиба за руку.
Они вошли в кукнархану и сели на коврик в углу.
— Мне кукнар и ему кукнар, — приказал нищий хозяину и бросил перед собой монету.
Старый нищий говорил мало и короткими фразами. Может быть, поэтому ему удалось довольно быстро узнать о Талибе все, что ему было нужно.
— Не из Бухары? Хорошо, — заключил он. — Ты чего-то боишься? Еще лучше. Я слепой, никто меня не упрекнет, что я прячу преступника. А ты преступник. Ты меня бойся. Я сразу вижу, что ты боишься. Будешь моим поводырем.
Вскоре выяснилось, что от слепого недавно сбежал поводырь, и Талиб подвернулся очень вовремя.
— Это все от моей доброты они бегут, — объяснил старик. — Я обычно их на веревке держу, а как отпущу — так бегут. Тебя я не отпущу.
«Подайте моему господину!» — повторять этот призыв и бежать с воздетыми к небу руками — вот почти и все, что требовалось от Талиба. Правда, за день он очень уставал, а старик, если бывал по вечерам в плохом настроении, бил его перед сном или неожиданно щипал. Веревку он никогда не выпускал из рук. Ночью он обвязывал ее вокруг своего живота. Конечно, хорошо бы тихонько ночью перерезать веревку и убежать, но куда?
Еще в первый день свободы Талиб нашел железку и каждый раз, когда удавалось найти укромный уголок и хороший камень, точил ее, надеясь сделать себе ножик. Теперь точить железку стало невозможно.