Напротив, она скорее восстанавливает континуум суверенной власти, нарушенный внезапно возникшим «историко-политическим» дискурсом. Поэтому так важно разобраться именно в его политическом содержании.

Это содержание обычно сводится к идее «аристократической реакции» — к упрямому нежеланию хоть в чем-нибудь поступиться своими сословными привилегиями, которые всегда раздражают центральную власть, указывая на границы ее универсальности, и вообще к готовности сопротивляться любым инновациям, ставящим под сомнение исключительность однажды приобретенного социального положения. История такой реакции может охватывать значительный период, начиная с «феодальной анархии» IX–X веков и заканчивая «заговорами аристократов» во времена Великой революции. Создавать подобную историю начали уже при монархии, задолго до 1789 года[113]. Но создавалась ли она до или после революции, она никогда не писалась от лица тех, кому вменялась роль проводников подобного рода реакции. Показательно то, что слово «аристократия» использовалось поначалу только как политическая инвектива. Как это ни странно, но во Франции эпохи Старого порядка вообще не было аристократии. Была знать, или дворянство (noblesse), но аристократии не было. Не как обозначения одного из нормативных видов правления, «правления лучших», о котором, конечно, французы хорошо знали благодаря переводу Аристотелевой «Политики», выполненному Николаем Оремом еще в XIV веке. Но не было «аристократии» как синонима «знати». «Аристократия» в качестве собирательного имени существительного едва ли не впервые появляется в 1788 году в тот момент, когда Парижский парламент отказался регистрировать закон о новом налогообложении, подготовленный министерством Бриенна. Тогда же в памфлетах, изданных по его наущению, впервые члены парламента был названы «амбициозными аристократами», то есть людьми, узурпирующими закон, злоупотребляющими своими полномочиями. Таким образом, вначале «аристократами» королевская власть обзывает своих противников, несговорчивую парламентскую знать, а потом уже активисты из третьего сословия ругают так тех же парламентариев, поскольку те выступали за созыв Генеральных штатов по образцу 1614 года, исходя из принципа посословного представительства. Любопытно, что даже знать стала пользоваться этим ругательством. Один из членов Национального собрания, маркиз де Лакёй, возмущаясь решением об отмене дворянского звания, принятым 19 июня 1790 года, назвал произошедшее «опаснейшей аристократией». А вскоре после этого «аристократами» стали называть всех, кого считали противниками революции, часто независимо от их социального происхождения. Но чаще всего так называли дворянство, отправившееся в эмиграцию[114].

История употребления этого слова говорит о многом[115]. Появившись в момент ликвидации сословных свобод и привилегий, «аристократия» входит в политический дискурс модерна как фигура, символизирующая родовую травму нового эгалитарного общества. Отсылает ли она к прошлому, которое воспринимается как досадный пережиток, препятствие на пути к прогрессу, или, наоборот, питает ли она чувство ностальгии, вызванное неудовольствием от текущего состояния дел, в любом случае эта фигура безусловно анахронистическая, фигура отчуждения от социального времени модерна. Конечно, не случайно, что «аристократией» главным образом стали именовать благородное сословие. Но важно иметь в виду, что эта своего рода политическая стигма возникла в условиях отсутствия у этого сословия собственного политического (само)определения[116]. К началу революции оно уже не представляло собой сколько-нибудь целостного организма. Путем продажи почетных должностей (как, например, должность «королевского секретаря»), сеньориальных владений, дававших налоговый иммунитет вместе со званием дворянина, административная монархия (термин Фюре) превратила дворянство в инструмент, с помощью которого она решала свои финансовые проблемы. Создавая конфликт внутри сословия, сталкивая родовую и зачастую небогатую знать с аноблированными нуворишами, монархия одновременно дискредитировала саму идею дворянской исключительности, заставляя видеть в ней продукт несправедливого и злого умысла.

Поэтому так сложно усмотреть в фукианском «историко-политическом» дискурсе на стадии его «догосударственного», «аристократического» функционирования какое-то специфическое политическое содержание. Считать его дискурсом социальной войны, которую дворянство вело с буржуазией, мы можем только при условии, что продолжим мыслить дворянство в терминах аристократии. Но проблема в том, что мы не можем представить аристократию в качестве ответственного политического субъекта того дискурса, о котором говорит Фуко, то есть в качестве общества. Скорее, напротив, нам приходится представлять ее как опасность или тревогу, осложняющую жизнь общества, — как нечто, что не говорит само, но провоцирует других говорить за себя. Видимо, поэтому такого рода дискурс обречен на то, чтобы его немедленно присваивали: «обуржуазивали», «этатизировали», «диалектизировали». И не случайно, что со времени Реставрации он становится инструментом партийной борьбы, выражалась ли она на языке «расового» или «классового» противостояния. Присутствие этого дискурса нетрудно обнаружить в работах крупных историков и политиков этого периода — Ф.-Д. Монлозье, О. Тьерри, Ф. Гизо, О. Минье. Но, с точки зрения Фуко, он присутствует здесь уже в своей более или менее колонизированной форме. В аутентичном виде его можно найти только в трудах одного дворянского автора, писавшего задолго до революционных потрясений. Поэтому, чтобы оценить, насколько прав Фуко в этой своей интуиции, стоит еще раз вспомнить о том историко-политическом контексте, в котором проходило творчество Анри де Буленвилье[117].

Буленвилье принадлежал к группе знати, составившей на недолгое время окружение внука Людовика XIV герцога Бургундского, который в течение полугода, до своей скоропостижной смерти от оспы в 1712 году, был наследником французского престола. В этот круг входили также Фенелон, автор «Телемаха», и герцог де Сен-Симон, известный мемуарист. Всех их объединяло недовольство затянувшимся «деспотическим»[118] правлением «короля-солнца». Назревающий кризис престолонаследия (после смерти внука Людовик XIV был вынужден завещать трон его двухлетнему сыну, сделав тем самым неизбежной перспективу регентства) оживил в умах этой знати идею некоей древней неписаной конституции французского государства, которая предшествует монаршим установлениям и требует, чтобы они выражали волю нации. С началом регентства герцога Филиппа Орлеанского эта идея приобрела дополнительную политическую остроту, создав почву для столкновения двух дворянских группировок, каждая из которых претендовала на то, чтобы представлять нацию. Одну из них составляла высшая титулованная знать, герцоги и пэры Франции, подчеркивавшие свое традиционное первенство по отношению к остальному дворянству, другую — члены Парижского парламента, высшего судебного органа королевства, которые настаивали на равенстве всех дворян перед монархом, поскольку только он мог возводить человека в сан дворянства или лишать его этого сана[119]. На фоне этих дебатов, не соглашаясь с притязаниями высшей знати и отвергая легалистское определение дворянства, Буленвилье предложил считать нацией все благородное сословие в силу одного только факта, что оно происходит от франков, завоевавших Галлию в V веке. Именно благодаря этому завоеванию возникла свободная нация, которая могла избирать своих королей, принимать законы, решать административные вопросы и учреждать суды. Франки имели верховную власть и не признавали над собой никакого господина, никакого суверена. Свобода от господства была их исключительной свободой, поскольку они сами стали господами над галлами, которых покорили во время предполагаемого завоевания. Нынешнее же дворянство, по мысли Буленвилье, представляет собой лишь бледную тень своих далеких и славных предков. В своем главном сочинении, которое называется «Письма о парламентах или о Генеральных штатах», он с горечью признает, что «дворянство впало в такое состояние, что было бы трудно поверить в его действительное существование, если бы мы не видели в простолюдинах чрезмерной страсти к тому, чтобы занять его место посредством получения жалованных грамот от государя или покупки привилегированных должностей. В наши дни дворянство уже не составляет Тела [ne faisoit point de Corps]»[120].

Политическое содержание творчества Буленвилье откровенно парадоксально. Воссозданная в его исторических трудах благородная нация не имела никакого реального референта в современной ему социальной и политической действительности. Неудивительно, что он никак не мог (да и вряд ли всерьез собирался) повлиять на ход политической дискуссии, развернувшейся во время регентства, в ходе которой возобладала легалистская концепция дворянства[121].

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату