Были события, о которых следователь Громов не знал, не мог знать — ни в книгах, ни в записях не осталось их следов…
Многие десятилетия фамильный рубль, подаренный Келлеру царем, спокойно лежал в семейной шкатулке графа, потом его наследников.
Многие десятилетия Мадонна возвышалась над алтарем часовни фамильного склепа, вызывая восхищение каждой похоронной процессии, приносившей очередного Келлера к месту последнего успокоения.
Но однажды Мадонна вздрогнула. И однажды, жалобно звякнув, подпрыгнул в шкатулке фамильный рубль.
С Невы порыв октябрьского ветра донес в особняк Келлеров грохот орудийных выстрелов.
А еще через месяц подполковник граф Келлер собирался в далекий путь… Он торопливо шагал по комнате, с испугом прислушиваясь к каждому звуку, доносившемуся с улицы. По зеркальному паркету носились обрывки бумаг. Поднял одну — приказ императора Николая Александровича о производстве в офицеры…
С тоской обвел глазами потемневшие портреты предков.
Заметил вытянувшегося на пороге лакея в красной, расшитой серебром ливрее. Поманил пальцем.
— Послушай, Прохор, ты все понял? Это наша последняя, самая большая ценность. О ней не знает никто. Повтори.
Внимание хозяина было лестным, и Прохор покраснел от радости.
— Та, что на Смоленском кладбище, статуй. Кто придет с государевым рублем, тому это… помощь и доверие. Все сполню. Я вам за сына — до гробовой доски!
В зал вбежали два мальчугана в нарядных мундирчиках.
— Папа! — крикнул голубоглазый, бросаясь на шею Келлеру.
Второй щелкнул каблуками и, встав во фрунт, серьезно сказал:
— Честь имею явиться! Разрешите задать вопрос, господин подполковник?
— Разрешаю!
— Господин подполковник, — расстроенно сказал мальчик, — мою гренадерку на прогулках все время ветром срывает. Разрешите, я ее этишкетным снуром прикреплю?
— Этишкетным? — засмеялся Келлер. — Вот это да! Услышь такое государь — мигом в отставку! Ведь этот снур только уланам присвоен. Эх ты, этишкет!..
— Господи! — вырвалось у Прохора. — Петенька, сынок, неужто и вправду в прапорщики выйдешь?
— Мог бы, — мрачно сказал Келлер. — Да время не то… Ты знаешь, Прохор, — продолжал Келлер, — я почти не делал различия между Николя и Пьером. Мы мечтали с тобой, Прохор, что они оба с честью послужат нашему государю. А теперь…
Келлер повернул голову к окну, прислушался.
— Что там поют?
— «Вихри враждебные веют над нами…» — отозвался Прохор.
Келлер торопливо заговорил:
— Прохор, я понимаю: это тяжело. Но — решай. Ты не увидишь сына, и, может быть, долго. Но я обещаю: через десять лет твой сын сам докажет тебе, что стал человеком. Каждое двадцатое число ты будешь получать от него деньги. Это будет ровно через десять лет — первый раз. Потом — всегда… А однажды ты скажешь: «Здравствуй, Петр Прохорович, здравствуй, сынок!..»
Чеканный шаг рабочего отряда за окном казался грохотом. Старый особняк скрипел и вздрагивал не то от ненависти, не то от немощности.
Песня постепенно затихла, растворившись в дальних переул* ках. И на секунду показалось Прохору, что все осталось по-старому: так же, как много лет подряд, по-хозяйски распоряжаются в соседней гостиной большие часы: «мы здесь, все так, мы здесь, все так…» На крыше сонно погромыхивает железо…
— Я б их, разорителей!.. — сказал Прохор. — Что ж, пусть едет Петенька. Я гебе, барин, верю.
— Ты знаешь моего брата. Он останется здесь. Не забудь: каждое двадцатое, начиная с октября 1927 года, — сказал Келлер.
Потом достал из шкатулки фамильный рубль, перекрестившись, поцеловал его и вложил в руки Николя. Повернулся к Прохору.
— Помни: помощь и доверие!
Минули годы. Давным-давно затерялась в корзине старьевщика келлеровская семейная шкатулка. И след фамильного рубля исчез в волнах Черного моря, сомкнувшихся за кормой последнего корабля с белыми эмигрантами. А Мадонна продолжала стоять. На том же кладбище. В той же часовне. Все такая же прекрасная.
Каждое двадцатое число Прохор вытаскивал из сундука пахнущий нафталином люстриновый пиджак и, с трудом втиснув опухшие ноги в «те», еще «государевы», сапоги, шел на Старый Невский.
На Старом Невском с ним не очень-то разговаривали. И когда он робко просил: «Мне бы господина Келлера», — из-за дверной цепочки раздраженно доносилось: «Господа на Смоленское кладбище переехали».
Потом ему протягивали конверт, и дверь захлопывалась. Конверт он разрывал тут же. Вытряхивал два-три радужных прямоугольника червонцев — искал фотографию. Но сын почему-то не присылал, и, отчаянно труся, Прохор стучался еще раз.
— Жив ли хоть?
— Жив!
И дверь снова хлопала.
…Но однажды его пригласили войти. Прохор смущенно топтался у порога, а женщина средних лет вынесла из комнаты небольшой ящичек и сунула его в руки Прохору.
— Возьмите и уходите! Все!
— Что? — не понял Прохор.
— Я не желаю больше участвовать в сомнительных делах своего более чем сомнительного родственничка, — сказала женщина. — А побрякушки, которые вы найдете в ящичке, советую сдать куда следует! И больше сюда не приходите.
— А… Петенька? — спросил Прохор. — Разве он не будет больше присылать мне денег?
Женщина взяла Прохора за рукав, втащила в комнату и, прикрыв дверь, тихо сказала:
— Эх вы, простофиля! Никаких денег сын вам не посылал. Никогда! Это деньги Келлера. А вернее — вещи. В семнадцатом году он передал их моему супругу с условием, чтобы он продавал их, а деньги давал вам за то, что вы склеп бережете. Все, что осталось, — в этой шкатулке. Должны же вы знать правду. Да и как могли вы ждать иного от графа? Понимаете, графа Келлера?!
— А как же Петенька? — лепетал Прохор. — Мне же барин обещал: придет Петенька, «здравствуй» скажет…
Женщина как-то странно посмотрела на Прохора:
— Ну что ж, может быть, и придет, может быть, и «здравствуй» скажет… А теперь идите.
…Шел 1961 год. Стояла осень. Резкие порывы холодного ветра гнали по заботливо расчищенной дорожке оранжевые листья. Словно играя, вперегонки они проносились мимо старика в больших валенках с красными калошами. Сердито хмуря брови, старик семенил вслед за листьями и нанизывал их на железную тросточку.
У часовни он настиг последний.
— Ну вот, поди, теперь чисто будет… Как ты тут, сударыня моя?