Основное занятие доктора биологических наук, профессора МГУ Симона Шноля — исследовательская работа по изучению странных физических и математических закономерностей и чтение лекций на кафедре биофизики физфака МГУ. Каждый год в сентябре он видит в аудитории новые лица. И надеется, что знание прошлого, причем не только российской науки, поможет им в решении самых трудных задач...
— Я родился в 1930 году. Вся моя семья — отец, мать, бабушка и я со старшим братом — жили в замечательном доме в Лефортовском переулке, неподалеку от Елоховской церкви. Наше большое семейство помещалось в 15-метровой комнате. Это время я не помню, как и полагается детям от нуля до трех. Первое сильное впечатление: ночной стук в дверь, входит группа красноармейцев в буденовках, в руках винтовки со штыками, говорили они громкими голосами и забрали отца. Его «заметили» после лекций о философии религии в Политехническом музее. Отца моего звали Эли Гершевич. Он был философ, немножко лингвист, знаток множества иностранных языков. Легко их изучал один за другим, очень красиво говорил на китайском, как на родном общался на немецком. Он пытался и нас с братом обучать и как-то раз решил показать пример сравнительного языкознания, попросив выучить одну и ту же фразу. У меня не было ни сил, ни настроения запоминать какие-то непонятные звуки, и он очень нервничал по этому поводу. Помню, что в этом перечне задач был арабский, китайский, французский, английский... Еще он с восхищением рассказывал нам, маленьким, о природе света. А как-то наш переулок мостили новыми булыжниками, и отец с таким воодушевлением показывал нам разрезы гранита! За что бы он ни брался, у него все получалось. Писал книги по философии религии — у нас дома были их целые полки. Он мечтал их издать, но понятно, что это было невозможно. А потом во время войны, когда наша семья уже перебралась в Калугу, немцы сожгли все его труды вместе с нашим домом.
Арест отца был одним из многих в череде гонений ученых. Началось это еще раньше. В 1929 году в Московском университете студенты-рабфаковцы выразили недовольство некоторыми профессорами, читавшими, как им казалось, заумные лекции. Эти студенты были так плохо подготовлены, что просто многого не понимали и сделали нормальный для тех лет вывод: лекции им читают вредители. Среди них оказался замечательный человек Сергей Сергеевич Четвериков, генетик, профессор с поразительными достижениями в науке. Разгоряченное собрание упрекало его в разных политических грехах. И вдруг встает мальчик, студент Володя, и обращается к народу: «Да что вы делаете! Это же гордость страны...» Несложно догадаться, что этого Володю выгнали из университета тут же и навсегда! Фамилия этого Володи — Эфроимсон. Владимир Павлович стал потом известным советским генетиком. Но в 1933 году он оказался в одном вагоне для заключенных вместе с моим отцом. После Владимир Павлович рассказывал, что никогда — ни до, ни после — он не видел в одном месте такой концентрации интеллекта. В вагонзаках собрали специалистов самых разных — там были физики, лингвисты, историки, специалисты по Вавилону, знатоки икон. И весь этап они читали друг другу лекции, везли их долго — как оказалось, на Алтай. Мой отец строил Чуйский тракт в районе Бийска.
Отца забрали в 39 лет вполне здоровым человеком. Через несколько месяцев каторги он стал полным инвалидом. Через три года палача Ягоду заменил палач Ежов. Под это дело часть заключенных, отбывших свой срок, отпустили. Отца как безнадежно больного выпустили с запретом селиться в Москве. Он нашел пристанище в Калуге. Мы решили перебраться к нему. Одно из моих последних воспоминаний о московской квартире — сосед дядя Гриша. Он был каким-то милицейским начальником. Красавец: белый шлем, отменный мундир. Очень приветливый, и семья у него была симпатичная. Помню, когда отец вернулся домой с каторги, дядя Гриша его не выдал, хотя это было опасно. Но незадолго до нашего отъезда с ним словно что-то произошло. Он стал нервный, грубый. Сидел вечерами на кухне и заряжал маленькие патроны для револьвера — много-много… А я был любознательным, из своей любимой книжки «Сто тысяч почему» уже знал, что, когда загорается порох, он мощным давлением выталкивает пулю. А тут на кухне прямо этот опыт вживую. И я попросил дядю Гришу показать мне это. Он неохотно показал, вынул пулю, насыпал на блюдечко порох и поджег его. А потом сказал: «Вот так это все и происходит». Только спустя какое-то время я понял, для чего дядя Гриша каждый день заряжал обоймы. Я понял, почему он такой нервный. Он занимался ночными расстрелами. Его жена почти сошла с ума. Да и сам дядя Гриша сдвинулся и был списан как неработоспособный человек.
Мы обменяли нашу одну комнату на три комнаты в бревенчатом доме в Калуге. Отец полулегально подрабатывал в Москве на заочном отделении института иностранных языков на Кузнецком Мосту. Руководила им сестра бывшего начальника ОГПУ Менжинского. Эта женщина была свободна в выборе преподавателей и собрала себе компанию из людей, владеющих самыми разными языками.
В 1937 году в нашей семье родился четвертый ребенок — мой младший брат Яков. Мать завернула его в конвертик и дала мне вместе с запиской, в которой было расписание, когда и чем кормить. Так я стал воспитателем детей. А мама работала в Москве — в медико-генетическом институте. Руководил им Соломон Григорьевич Левит. Он отличался массой достоинств, был ярым большевиком. Правда, от репрессий это его не спасло, властям не нравилась самостоятельность его суждений. Его расстреляли в том же 37-м. Расстрел Левита фактически означал закрытие института. Мать переквалифицировалась в школьного учителя русского языка и литературы. Отцу тем временем становилось все хуже. В нашем промерзшем доме, протопить который было невозможно, он лежал, укутанный чем только можно. Спасти его мы не смогли.
Еды в городе практически не было. Помню, только-только был заключен пакт Молотова — Риббентропа. По достигнутым договоренностям в Германию из СССР шли эшелоны с зерном, нефтью, салом. Мы кормили будущего врага. В то же время в Калуге, через которую шли эти эшелоны, хлеб считался высочайшим благом. Я гордился тем, что был его добытчиком. А что такое добытчик? Это значит: с ночи встать в очередь, чтобы утром купить хлеб. Если занять очередь позже, уже не достанется. Ходили люди и пересчитывали очередь, рисуя на руке химическим карандашом номер. Наступало утро, открывали магазин, и начиналась бешеная давка, в которой выкидывали любого человека, но только не детей. Однажды я принес хлеб, который внутри был с солью и льдом. С жадностью мы с братьями съели его, у меня и у младшего Якова началась кровавая дизентерия. Мать на руках отнесла нас в больницу, ходить мы уже не могли. В 39-м году еще не было антибиотиков, нас лечили сульфатом натрия. Это было не лечение, а ужас! Почему мы не умерли, никто не знает. Наверное, калужский период в жизни нашей семьи был самый страшный...