— Пока предел — пятьдесят два. Правда, не каждый день. Обычно удовлетворяюсь сорокакилометровой дистанцией. Точнее, сорок километров и пятьсот двадцать метров. Это расстояние от нашего дома в Тоскане до кафе, где выпиваю чашку эспрессо и еду обратно.
— Я рассказывал, что эта страна сразила меня насмерть в 1962 году, когда впервые приехал туда. С тех пор всегда мечтал вернуться, и лет восемь назад мы с Юлей купили виллу восемнадцатого века. До нас ею владели американцы и все опоганили, заложив кирпичами арки, испортив террасу… Пришлось восстанавливать. Там даже есть колокольня с часами, отбивающими время. Но главная причина, по которой не смог устоять перед соблазном приобрести имение, это парк. Дом неважен. Его можно снести, построить новый, а двухсотлетние деревья искусственно не пересадишь, они должны вырасти. Высоченные кипарисы, дубы, оливковая роща, виноградники… Когда мы попали туда впервые, я, еще не видя виллу, а лишь проезжая по кипарисовой аллее, сразу понял, что хочу жить в этом месте. Буквально сердце замерло от восторга. У меня удивительное отношение к деревьям, почти религиозное. Эта любовь атавистически передалась от Петра Кончаловского. Кстати, в лондонском королевском ботаническом саду Kew Gardens я случайно обнаружил кусты сирени имени моего деда. Он вывел этот сорт. Не могу описать чувств, когда вижу солнечные пятна на траве, пробивающиеся сквозь густую тень листвы! Думаю, по религии я друид. Под сенью деревьев ощущаю абсолютную гармонию.
— Был бы писателем, мог бы творить где угодно. Но у меня другая профессия. Моя жизнь связана с созданием материального мира и зависит от артистов, без которых задуманное не осуществить. И, должен сказать, российская столица, пожалуй, самый театральный город на планете. Делают его таковым не режиссеры и даже не актеры, а зрители. Где еще одновременно могут идти четыре «Дяди Вани» и на всех спектаклях зал будет полон? В Нью-Йорке и Лондоне есть замечательные площадки, куда приходят туристы, чтобы посмотреть проверенные десятилетиями шлягеры. В Москве театральная публика особая, ей угодить трудно…
— Честно? Иногда не понимаю, когда искренне отвечаю на вопрос, а в какой момент начинаю валять дурака. Не надо ко всем моим словам относиться слишком серьезно, я часто забываю, что говорил прежде. Мысль улетучилась, родилась другая… Впрочем, попытаюсь порассуждать на тему пофигизма. Для меня это особая избирательность, расстановка приоритетов в том, что считать важным. Известна история о графе Толстом, который прихлопнул на лбу комара, а наблюдавший эту сцену Чертков сказал: «Лев Николаевич, как можно? Вы проповедуете непротивление злу насилием, а сами убили живое существо…» Толстой зло глянул, побагровел и ответил: «Не надо жить столь подробно!» Это очень важно. Есть люди, которые именно так и живут — чрезвычайно подробно. Например, моя жена. Юля должна навести абсолютный порядок, добиться идеальной чистоты в соответствии с собственными представлениями о прекрасном. Она не ляжет спать, если на кухне в раковине осталась грязная посуда. Для этого есть домработница, но Юля сама пойдет и будет мыть. Привычка у нее осталась с детства, лет с шести, когда она приходила к бабушке с дедушкой, вынимала из серванта тарелки с чашками и начинала перемывать заново. Несчастный человек! У меня иная избирательность. Я определяю для себя самое главное, оно меня по-настоящему волнует, а все прочее не имеет значения. Когда знаешь главное, легче относишься к остальному, оно становится второстепенным, не столь существенным. Это как в живописи. В картинах Брейгеля с одинаковой тщательностью прорисован каждый квадратный сантиметр холста. У Рембрандта же прописано центральное ядро, а по краям полотна все размыто. Разный подход к жизни! Брейгеля надо рассматривать часами, вглядываться в детали. У Рембрандта все видно сразу: бум! — и понимаешь, куда смотреть. В каком-то смысле великий голландец был пофигист, его не интересовала периферия картины, он не хотел писать углы. Это философия. На многое я не обращаю внимания, для личного душевного комфорта предпочитаю извинять человеческие недостатки и смиряться с гадостями. И сам не являюсь образцом высоких моральных качеств, и других прощаю легко. Может, даже слишком… Конечно, с годами цели в жизни меняются. В двадцать пять лет мечтал стать великим режиссером, оставить свой рубец в истории человечества. В сорок уже понимал, что все рубцы заживают. В шестьдесят знал, что то была лишь царапина, от которой к семидесяти пяти не осталось следа. Раньше волновала карьера, а к третьему акту пьесы вижу: после меня останутся не фильмы и спектакли, а дети и внуки. В количестве последних, правда, путаюсь. Кажется, их десять. Или уже больше?
— Нереально! Когда Никита снимал документальный фильм к 90-летию отца, приехали, кто смог. Но настоящие семейные посиделки закончились давно, еще в восьмидесятые годы, со смертью мамы. И дело не в том, что мы такие черствые. Умер институт большой семьи. Никитины дети не слишком дружны с моими, а уж внуки — тем более. Все разбежались по своим песочницам. Грустно от этого, но тут ничего не попишешь, не изменишь…
Память не отшибло / Парадокс
Память не отшибло
/ Парадокс