и с довольным ржанием удалились. Sic transit gloria mundi. Это все происходило в сентябре. В октябре стало не до осколков, холод и голод надвинулись, ребята на улице все куда-то исчезли, да и меня перестали выпускать совсем.
— Это была расхожая тема январских 42-го года кухонных разговоров. Пирожки с человечиной на рынке — дешево, пять тысяч штука. Безумная мать, убившая маленькую дочурку, чтобы накормить старшую. Страшный человек с топором на Бабуринском... Я до сих пор не знаю, сколько в этих разговорах было правды и сколько — предсмертного нашего ужаса.
— Говорили очень часто. Это была наша личная домашняя страшная история. Которая не забывается. И кое-что потом АБС использовали в своих сочинениях. Но у нас ведь была фантастика, космос-мосмос, чужие миры, утопия-антиутопия. Блокадным воспоминаниям нечего было делать в этих декорациях, им было там тесно и неудобно, они были там не на месте. Уже только много позже, уже оставшись один, я дал себе волю и написал по сути маленькую повесть про блокадного мальчика и его обстоятельства. И пока я писал, обнаружилось, что незабываемое основательно подзабыто, раны памяти затянулись, прошлое пусть и не исчезло совсем, но явно поблекло, потеряло контрастность — будто это не твое прошлое, а что-то вычитанное в старой книжке.
— Нет.
Повесть о дружбе и недружбе
— Стенгазету я как раз НЕ делал, причем с таким упорством, что был со скандалом изгнан из пионеров. Впрочем, в газете мне предлагалось не писать, а рисовать. Почему-то считалось, что я умею рисовать. Это было заблуждение. Я умел рисовать только сражения маленьких человечков — сюжет в стенгазете совершенно неуместный. А вот стихи писал. Только не девочкам. У нас не было одноклассниц, мы учились в мужской школе. Стихи были о пиратах и пиастрах, там у меня «свинцовой волной грохотал прибой», трещали паруса и провозглашались совершенно антиобщественные лозунги вроде: «Джентльмены удачи, выпьем! Мы смерти глядим в глаза...» С девочками мы встречались на спортивной площадке при заводе «Красная Заря». Это были не просто встречи, это были церемониалы, ассамблеи, светские рауты под открытым небом. Стихи. Речи. Изысканные диспуты. Рыцарство. Теперь такого нет и в помине. Просто не может быть.
— А он ничего мне и не предлагал. Он — писал. Когда началась война, у него уже лежала на столе сдвоенная тетрадка, содержащая от руки черной тушью написанный зубодробительный фантастический боевик «Ошибка майора Ковалева». Помнится, я прочитал его раз десять. Это было прекрасно! Это было лучше даже, чем «Пылающие бездны» Николая Муханова. Был такой отечественный фантаст 20-х годов. Известен главным образом романом «Пылающие бездны» — о войне Марса с Землей. Я давно его не перечитывал, барахло, вероятно, жуткое, но воспоминания сохранились — самые восторженные: боевик высокого класса, зубодробительный сюжет, акшн, не прекращающийся ни на страницу... У АНа с акшн было скромнее, но зато там у него была тайна, загадка, никак не разрешаемая до самого конца. Потом, уже во второй половине сороковых, написан был рассказ «Как погиб Канг» (тоже в тетрадке, тоже черной тушью, с иллюстрациями автора, — в отличие от меня АН действительно умел рисовать). Потом — рассказ «Первые». Именно с этого страшного и горького рассказа началась впоследствии и стала быть наша «Страна багровых туч»... АН писал, я с восторгом читал написанное и, разумеется, в конце концов взялся писать тоже. Разумеется, это были вполне жалкие попытки, но — солома показывает, куда дует ветер: я оказался на верном пути.
— Аркадий был для меня Бог, царь и воинский начальник. Другом он стал значительно позже, — для этого понадобилось добрый пуд соли съесть и пуд бумаги перемарать вдвоем.
— Отец умер в 42-м. Я его почти не помню. А мама... Мама, конечно, была воспитатель великий, и человека из меня вылепила, безусловно, она, но мама — это мама. Совсем другая система отношений, другие критерии, все другое.
— Я подчинялся безоговорочно и с восторгом. Ни о каком сопротивлении или противодействии не могло быть и речи.