подходу, который видит человека только как собственника либо потребителя. Другое дело, что революционная совесть требует как-то увязать это с привычными марксистскими лозунгами – отсюда и рассуждения о бедняках как производительной силе.
Избранный авторами «Империи» ход мысли исключает любую попытку предложить какую-либо стратегию преобразований. Ведь стратегия предполагает наличие какого-то организующего смысла в системе. Поскольку же в мире «Империи» нет главной оси, основного, системного противоречия, то невозможно (и не нужно) обсуждать вопрос о том, куда направить основной удар. Любая политическая программа адресуется к каким-то конкретным социальным и экономическим проблемам, которые можно четко сформулировать и разрешить – здесь и сейчас. Но в мире «Империи» это бессмысленно, ибо проблемы и противоречия плодятся бесконечно и бессистемно, как кролики на фермах Ходорковского.
Борьба с Империей сводится к сопротивлению, к «бытию-против». У Холлоуэя ту же функцию выполняет постоянное «стремление к самоопределению» (drive to self-determination).[153] Это не программа, не идеология, а образ жизни. Который, кстати, может прекрасно вписываться в буржуазную реальность, не преобразуя, а дополняя ее – вместе с майками, украшенными портретами Че Гевары, радикальными бестселлерами и другими символами протеста, рыночный спрос на которые возрастает тем больше, чем меньше остается желающих покупать идеи неолиберализма.
Восторг многих радикальных читателей вызвала финальная фраза про «безудержную радость быть коммунистом».[154] С давних пор мы знаем про «радость борьбы». Но, да простят меня поклонники Негри, слова о «безудержной радости» ассоциируются не с революцией, а скорее с глупостью. Этика «Империи» – противоположна марксистской. Ведь Маркс, в отличие от Хардта и Негри, понимал, что знание и убеждение предполагают также ответственность.
Хотя большинство западных марксистов от книги Хардта и Негри пришло в ужас, сами авторы вполне искренни в своем позитивном отношении к идеям Маркса. Дело в том, что, высказывая нечто противоположное марксизму в одной части книги, они с «безудержной радостью» повторяют общие места марксистской теории в другой. Создается впечатление, что авторы «Империи» любят общие места искренне и бескорыстно – неважно, откуда почерпнута та или иная банальность, насколько она стыкуется с другим общим местом, повторенным на следующей странице. Банальность любого тезиса для авторов «Империи» является синонимом его убедительности. Возможно, впрочем, что именно это нагромождение банальностей оказалось своего рода конкурентным преимуществом книги, предопределившим ее кассовый успех. Благодаря изобилию общих мест читатель овладевает текстом без особых интеллектуальных усилий – несмотря на большое количество философской лексики и изрядную длину текста.
Хардт и Негри предлагают нам новую версию младогегельянских идей – тех самых, с критики которых начинал формирование своей теории Карл Маркс. Отсюда, видимо, и многие длинноты книги. В духе гегелевской эволюции абсолютной идеи развивается перед нами и идея Империи (от Древнего Рима, через перипетии Новой истории к эпохе империализма), чтобы достичь абсолютного и полного выражения в современной глобальной Империи. Осознав себя в трудах Хардта и Негри, Империя завершает свою эволюцию.
Странным образом в начале XXI века подобный подход воспринимается не просто как продуктивный, а как оригинальный и новаторский. Дело не в том, что новое – это хорошо забытое старое: в области теории подобная обывательская мудрость не срабатывает. Авторы «Империи» ссылаются на перемены, произошедшие в мире. Но в данном конкретном случае не общество изменилось, а общественная мысль деградировала. Такое ощущение, что интеллектуальный багаж, накопленный на протяжении полутора столетий, практически утерян, сохранились лишь обрывки идей да набор имен, кое-как встраиваемых в структуру интеллектуального повествования, на самом деле глубоко архаическую. Что-то подобное было, наверно, после гибели Александрийской библиотеки. Нам остались лишь клочки папирусов, случайные фразы, полемические формулировки, утратившие контекст. Сохранился Альтюссер, но потерян Сартр и почти забыт Грамши, ветер принес несколько разрозненных страниц из Макса Вебера, воспринимаемого эпигоном Мишеля Фуко. Осколки марксистской теории всплывают в идеологическом бульоне вперемешку с фрагментами структуралистского дискурса и постмодернистской критики.
Типичной реакцией левых интеллектуалов, потерявших политические ориентиры, стало стремление свести к минимуму требования социалистического проекта. Например, на страницах «Свободной мысли» один из авторов утверждал, что «социалистической может быть названа любая политика, направленная на ограничение рыночной стихии и на перераспределение доходов».[155] Между тем марксистская традиция всегда Настаивала на том, что перераспределение не обязательно служит социальной справедливости, а базовые потребности (basic needs) для большинства не могут быть обеспечены без структурных преобразований.
: Маркс начал с того, что попытался очистить социалистический проект от утопизма. Ему это не вполне удалось просто потому, что утопическое измерение неизменно присутствует в любом общественном проекте. Однако решающий вклад Маркса в политическую теорию состоял именно в том, что он показал необходимость и возможность ухода от утопических мечтаний в сферу практического преобразования. Отказываясь от прагматизма, марксистская традиция провозгласила необходимость соединения идеализма (как верности щелям и принципам) с политическим реализмом конкретных действий. Именно опыт практического преобразования превращает, по мнению Маркса, социалистическую мысль в науку. А потому подобная теория вне политической практики просто не имеет смысла.
Западный академический марксизм, отчужденный (часто не по собственной воле) от массового движения и политического действия, несмотря на свои огромные интеллектуальные успехи, постепенно утрачивал способность различать теорию и утопию. В то же время неолиберальное контрнаступление на социализм проходило под знаменем «антиутопизма». Показательно, однако, что к 1990-м годам сами левые вполне примирились с обвинением в «утопизме». Одни, объявив себя «реалистами», под лозунгом борьбы с «утопизмом» отказались от какой-либо социалистической или даже реформистской программы, а другие, сохранив веру в идеалы, стали культивировать именно утопические традиции социализма. Об этом говорят даже названия левых журналов – «Utopie-kreativ» в Германии, «Utopias» в Испании, «Utopie-critique» во Франции и т.д. Сторонники антикапиталистической левой доказывают необходимость «конкретной утопии».
Фактически левое движение оказалось, как и сто лет назад, перед необходимостью сделать шаг от утопии к теории, от мечтания к деятельности. Это не означает осуждения или устранения утопических традиций, но они должны быть преодолены именно в диалектическом, Марксовом смысле. Не отрекаясь от утопий, мы должны решительно выйти за их пределы. В этом смысле вновь может оказаться актуальным антиутопический пафос Марксова социализма.
Слабость левых сил – реальный факт политической жизни конца XX и начала XXI века. Поэтому антикапиталистическая политика по необходимости становится оборонительной, политикой сопротивления. Но сопротивление оказывается эффективным и сильным лишь в том случае, если основано на четком и трезвом понимании ситуации, своих возможностей и целей противника. Парадокс конца века в том, что именно слабость левых объективно вынуждает их быть бескомпромиссными. Никакого «нового консенсуса» или «выгодных для трудящихся условий нового социального компромисса» при неблагоприятном соотношении сил быть не может. Возвращение от размытости и двусмысленности постмарксистского теоретизирования к жестким и простым истинам классического марксизма оказывается требованием политической практики, даже если сегодня мы великолепно осознаем ограниченность многих первоначальных марксистских посылок.
Со времен реформации неотрадиционализм был идеологией революционеров. Мартин Лютер, призывая вернуться к Библии, был типичным неотрадиционалистом. Английские пуритане под лозунгом восстановления традиционного благочестия совершили грандиозный социальный переворот, открыв новую эру в истории собственной страны и Европы. Традиционализм не имел ничего общего с консерватизмом. Во имя традиционных ценностей и принципов отвергался извративший и отвергнувший эти принципы мир. Возврат к традициям является одним из наиболее эффективных средств мобилизации. Традиция – это то, что известно, понятно, доступно массам, и ~ в то же время противостоит бездушному прагматизму и эгоизму элит. Вне связи с традициями новые идеи не воспринимаются народным сознанием. Бунт,