обращался к врачам за медпомощью, во всяком случае, так сказал н-к Лечсанупра Кремля.
В Москве он, видимо, избегал медицины. На его большой даче в Кунцево не было даже аптечки с первыми необходимыми средствами, не было, между прочим, даже нитроглицерина, и если бы у него случился припадок грудной жабы, он мог бы умереть от спазма, который устраняется двумя каплями лекарства. С каких пор у него гипертония – тоже никто не знал (и он ее никогда не лечил).
Сталин дышал тяжело, иногда стонал. Только на один короткий миг показалось, что он осмысленным взглядом обвел окружающих его. Тогда Ворошилов склонился над ним и сказал: „Товарищ Сталин, мы все здесь твои верные друзья и соратники. Как ты себя чувствуешь, дорогой?“
Но взгляд уже ничего не выражал. (…) Ночью много раз казалось, что он умирает.
На следующее утро, четвертого, кому-то пришла в голову идея, нет ли вдобавок ко всему инфаркта миокарда. Из больницы пришла молоденькая врачиха, сняла электрокардиограммы и безапелляционно заявила: „Да, инфаркт“.
Переполох. Уже в деле врачей фигурировало умышленное недиагностирование инфаркта миокарда у погубленных-де ими руководителей государства.
Теперь, вероятно, мы… Ведь до сих пор мы в своих медицинских заключениях не указывали на возможность инфаркта. А они уже известны всему миру. Жаловаться на боль, столь характерный симптом инфаркта, Сталин, будучи без сознания, естественно не мог. Лейкоцитоз и повышенная температура могли говорить и в пользу инфаркта.
Утром пятого у Сталина вдруг появилась рвота кровью: эта рвота привела к упадку пульса, кровяное давление пало. И это явление нас несколько озадачило – как его объяснить?
Для поддержки падающего давления непрерывно вводили различные лекарства. Все участники консилиума толпились вокруг больного и в соседней комнате в тревоге и догадках. (…) Дежурил от ЦК Н
Объяснение желудочно-кишечных кровоизлияний записано в дневнике и вошло в подробный эпикриз, составленный в конце дня, когда больной еще дышал, но смерть ожидалась с часу на час. (…) Наконец, она наступила в 21 час 50 минут 5 марта…
Шестого марта в 11 – 12 часов дня на Садовой-Триумфальной во флигеле во дворе здания, которое занимает кафедра биохимии 1-го МОЛМИ, состоялось вскрытие тела Сталина. Присутствовали из состава консилиума только я и Луковский. (…) Вскрывал А.Н. Струнов, профессор 1-го МОЛМИ, присутствовал Н.Н. Аничков (президент АМН), биохимик профессор С.Р. Мардашев, который должен был труп бальзамировать, патологоанатомы: проф. Скворцов, Мигунов, Русаков.
По ходу вскрытия мы, конечно, беспокоились – что с сердцем? Откуда кровавая рвота?
Все подтвердилось. Инфаркта не оказалось (были найдены лишь очаги кровоизлияний)»[1155].
А вот наиболее значимые отрывки из воспоминаний дочери вождя С. Аллилуевой, на которые можно положиться с точки зрения объективности и достоверности:
«Это были тогда страшные дни. Ощущение, что что-то привычное, устойчивое и прочное сдвинулось, пошатнулось, началось для меня с того момента, когда 2-го марта меня разыскали на уроке французского языка в Академии общественных наук и передали, что „Маленков просит приехать на Ближнюю“. (Ближней называлась дача отца в Кунцеве, в отличие от других, дальних дач). Это было уже невероятно – чтобы кто- то иной, а не отец, приглашал приехать к нему на дачу… Я ехала туда со странным чувством смятения.
Когда мы въехали в ворота и на дорожке возле дома машину остановили Н.С. Хрущев и Н.А. Булганин, я решила, что все кончено… Я вышла, они взяли меня под руки. Лица обоих были заплаканы. „Идем в дом, – сказали они, – там Берия и Маленков тебе все расскажут“.
В доме, – уже в передней, – было все не как обычно; вместо привычной тишины, глубокой тишины, кто-то бегал и суетился. Когда мне сказали, наконец, что у отца был ночью удар и что он без сознания – я почувствовала даже облегчение, потому что мне казалось, что его уже нет.
Мне рассказали, что, по-видимому, удар случился ночью, его нашли часа в три ночи лежащим вот в этой комнате, вот здесь, на ковре, возле дивана, и решили перенести в другую комнату на диван, где он обычно спал. Там он сейчас, там врачи, – ты можешь идти туда.
Я слушала, как в тумане, окаменев. Все подробности уже не имели значения. Я чувствовала только одно – что он умрет. В этом я не сомневалась ни минуты, хотя еще не говорила с врачами, – просто я видела, что все вокруг, весь этот дом, все уже умирает у меня на глазах. И все три дня, проведенные там, я только это одно и видела, и мне было ясно, что иного исхода быть не может.
В большом зале, где лежал отец, толпилась масса народу. Незнакомые врачи, впервые увидевшие больного (академик В.Н. Виноградов, много лет наблюдавший отца, сидел в тюрьме) ужасно суетились вокруг. Ставили пиявки на затылок и шею, снимали кардиограммы, делали рентген легких, медсестра беспрестанно делала какие-то уколы, один из врачей беспрерывно записывал в журнал ход болезни. Все делалось, как надо. Все суетились, спасая жизнь, которую нельзя было уже спасти.
Где-то заседала специальная сессия Академии медицинских наук, решая, что бы еще предпринять. В соседнем небольшом зале беспрерывно совещался какой-то еще медицинский совет, тоже решавший как быть. Привезли установку для искусственного дыхания из какого-то НИИ, и с ней молодых специалистов, – кроме них, должно быть, никто бы не сумел ею воспользоваться. Громоздкий агрегат так и простоял без дела, а молодые врачи ошалело озирались вокруг, совершенно подавленные происходящим. Я вдруг сообразила, что вот эту молодую женщину-врача я знаю, – где я ее видела?.. Мы кивнули друг другу, но не разговаривали. Все старались молчать, как в храме, никто не говорил о посторонних вещах. Здесь, в зале, совершалось что-то значительное, почти великое, – это чувствовали все – и вели себя подобающим образом.
Только один человек вел себя почти неприлично – это был Берия. Он был возбужден до крайности, лицо его, и без того отвратительное, то и дело искажалось от распиравших его страстей. А страсти его были – честолюбие, жестокость, хитрость, власть, власть… Он так старался, в этот ответственный момент, как бы не перехитрить, и как бы не недохитрить! И это было написано на его лбу. Он подходил к постели, и подолгу всматривался в лицо больного, – отец иногда открывал глаза, но, по-видимому, это было без сознания, или в затуманенном сознании. Берия глядел тогда, впиваясь в эти затуманенные глаза; он желал и тут быть „самым верным, самым преданным“ – каковым он изо всех сил старался казаться отцу и в чем, к сожалению, слишком долго преуспевал…
В последние минуты, когда все уже кончалось, Берия вдруг заметил меня и распорядился: „Уведите Светлану!“ На него посмотрели те, кто стоял вокруг, но никто и не подумал пошевелиться. А когда все было кончено, он первым выскочил в коридор и в тишине зала, где стояли все молча вокруг одра, был слышен его громкий голос, не скрывавший торжества: „Хрусталев! Машину!“»[1156]
И далее она продолжает:
«Отец умирал страшно и трудно. И это была первая – и единственная пока что – смерть, которую я видела. Бог дает легкую смерть праведникам…
Кровоизлияние в мозг распространяется постепенно на все центры, и при здоровом и сильном сердце оно медленно захватывает центры дыхания и человек умирает от удушья. Дыхание все учащалось и учащалось. Последние двенадцать часов уже было ясно, что кислородное голодание увеличивалось. Лицо потемнело и изменилось, постепенно его черты становились неузнаваемыми, губы почернели. Последние час или два человек просто медленно задыхался. Агония была страшной. Она душила его у всех на глазах. В какой-то момент – не знаю, так ли на самом деле, но так казалось – очевидно в последнюю уже минуту, он вдруг открыл глаза и обвел ими всех, кто стоял вокруг. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошел всех в какую-то долю минуты. И тут, – это было непонятно и страшно, я до сих пор не понимаю, но не могу забыть – тут он поднял вдруг кверху левую руку (которая двигалась) и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам. Жест был непонятен, но угрожающ, и неизвестно к кому и к чему он относился… В следующий момент, душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела.