готовились, и прежде всего, главный врач Центра Михаил Григорьевич Малкиель. Да, мы рисковали, но зато Коля там сразу прибавил в весе, расцвел. И когда мы в сентябре привезли его к Крылову, тот сказал, что пришла пора — уже пошел шестой месяц после катастрофы — и надо делать черепную операцию. И ключицу, конечно, надо было оперировать, она очень его беспокоила. Там же выросло десять сантиметров кости, а расти она стала совершенно неорганизованно. И боль все время, сильная боль. Ключицу полагалось формировать заново. Операция достаточно сложная. Для ключицы привезли специальную пластину и вызывали из ЦТУ профессора для консультации. Подобные операции проводятся редко очень, и они стоят врачам больших нервов. Но нельзя было не делать эту операцию, иначе он не чувствовал бы себя спокойно. Также требовалось закрыть ему мозг, чтобы восстанавливалось свое собственное мозговое давление. А так меня трясло все время: не дай Бог, он ударится головой. Это же смерть — открыт мозг, идет все время пульсация, и любой удар для него был бы концом. Но сейчас он красавец. Череп такой идеальной формы. Я ему говорю: «Теперь тебе можно позировать для скульптора».
Пластина для ключицы привезена из Америки, а штифты — из Швеции. Для черепа предлагали пластину из титана, но выбрали специальный костный цемент. Мы все варианты посмотрели с сыночкой. Андрюша ведь у нас педант и зануда. Нам показали все, что есть в этом мире, мы решили, что лучшее — именно это. По крепости, по заживаемости. Нам рассказали все о будущей операции. Мы немного успокоились. Эта операция, объясняли нам врачи, для него не будет тяжелой. Тяжелой будет операция на ключице, тяжелой и опасной: здесь и сосуды, и аорта, и пучок нервных окончаний. Я подписала бумагу, что предупреждена, есть какой-то процент на неудачу, если операция пройдет не так, как надо, может обездвижиться рука. Я говорю: «Вы меня не пугайте, я все равно пойду молиться. Вы начинайте свое дело». И вдруг Коля: «А мне страшно. Это же мое тело». Я говорю: «Коля, твое тело все равно принадлежит Господу Богу, и душа твоя принадлежит Господу Богу. Господь щедр». И когда его увозили и на первую операцию, и на вторую, я уходила молиться.
Я вижу, что врачи нервничают больше, чем я. И тогда меня начинает трясти. Мы ему побрили голову, ночью брили, в двенадцать, а в шесть утра ему уже успокоительный укол сделали. И около восьми утра увезли на операцию. Он уезжает, я накрываю его полотенцем. Коля совершенно спокоен, он внутренне себя подготовил. Все остальные, кто рядом, не в очень хорошем состоянии. Я следом иду в лифт, дохожу до операционной, крещу его там, а дальше меня начинает колотить. И я иду в монастырь, но больше успокоиться уже не могу. Я стою, молюсь. А внутри идет отсчет часов. Мне врачи сказали, не раньше такого-то часа. Я возвращаюсь, и Колю сразу привозят. Точно в ту же минуту мне его привозят под нашим пуховым одеялом, забинтованную мою головочку…
Мы должны были это сделать, должны были рискнуть, хотя, конечно, все перенервничали, особенно Коля, накануне операции. Он очень хорошо понимал, что начнется операция, а рядом с руками хирурга — открытый мозг. Но почему же операция на руке страшнее? Четыре часа наркоза на руку, плюс два на голову. Но этого вполне достаточно, чтобы его вновь привести в состояние плавуна, он же очень еще слаб. Нормальный человек после того, как ему вырежут аппендицит, месяц приходит в себя от наркоза. А после такого, что пережил Коля!.. Зато теперь он себе очень нравится…
Когда ему сделали операцию на голову, он сразу не мог себя видеть, произошел отек лица, глаза закрылись. Он кричал мне ночью: «Сними с меня очки!» Я говорила: «Вообще-то на тебе не очки, это собственные глазки. Я тебе давно говорила, что надо сделать пластическую операцию, вырезать вот эти грыжи». А он сидел, дергал веки, буквально отрывал их от глаз. Потом я ему показала: «Коля, здесь вот надо поднимать». Но потом отек спал.
Наконец его привезли после операции на руку, он сидит на кровати, у него торчит дренаж, капает кровь, а он, естественно, тянет сигарету. Я в обалдевшем состоянии: «Что, операция не состоялась?» Я-то думала, сейчас полтела в гипсе, весь он в повязках. А он: «Все хорошо. Хочу творог». Мне говорят: «Ни в коем случае его не кормите». Он: «Я сказал, я есть хочу». И прооперированной рукой — кердык. Я спрашиваю: «Так, товарищи медики. Что мне с ним делать?» Мне говорят: «Сейчас мы ему вкатим обезболивающее, снотворное…» Его наркоз, наоборот, привел в состояние не сонливости, а активности. Доктор ему говорит: «На эту руку не облокачиваться, этой рукой ничего не открывать». Мой муж: «Не понял, а для чего тогда операцию-то делали?»
После второй операции я дежурила, не спала всю ночь на своей второй раскладушке — первую я сломала. Я всю ночь вскакивала, и однажды раскладушка у меня прорвалась, я упала. В тот самый раз, когда у него еще были закрыты глаза, он пошел в туалет, и я слышу, что он падает, слышу этот жуткий стук тела. В тот же момент я резко вскакиваю, полотно прорывается, я проваливаюсь ногами кверху. Наконец я вылезла из-под раскладушки и рванула в ванную, и вижу: он лежит около унитаза, глаза закрыты: «Где я?» Я пытаюсь его поднять. Открываю ему глаз, другой рукой тяну его. Это и смешно, и ужасно. Я кричу: «Голова?», а он мне: «Я не головой, я жопой ударился».
Когда уже прооперировали руку, я, как только слышала скрип его кровати, сразу вскакивала и за ним: «Коля, Коля, Коля…» Только, чтобы он рукой ничего не задел, потому что хрупкость еще огромная. Врачи говорят, что надо месяца два подержать руку, не облокачиваясь на нее, чтобы прижились все эти штифты. Теперь мы ее разрабатываем. Уже маленький вес он может носить, он что-то уже может ею делать. Он же после реанимации постоянно прижимал руку к телу, потому что она все время болела. Ведь я его учила даже брать салфетку, а он никак не мог ее удержать. А сейчас: «Дай сигарету!» Я говорю: «Нет». А он в ответ еще такое завернет. А ведь когда он достался мне, то кричал «обожаемая, любимая», даже когда был агрессивный со всеми медбратьями, медсестрами. Я для него была, наверное, отдушина. А сейчас я рядом одна, нет медбратьев, не на ком сорваться. И он таким командирским голосом: «Сигарету!» И кулак показывает.
Андрей заходит, говорит: «Папа, как некрасиво! Народный артист, лауреат Государственной премии, секс-символ, кумир стольких миллионов зрителей — и с кулаком». Коля: «Это я так, пошутил… Сигарету дай!» Хитер и врун.
Повадился залезать мне в сумку. Я говорю: «Как это ты к женщине залезаешь в сумку? Может, у меня там какие-нибудь любовные записки?» — «От кого? Не смей даже шутить так! Смотри у меня!»
II. Наш корабль плывет
Когда я звоню домой, то слышу его голос, записанный на автоответчик: «Вы попали в квартиру Караченцова, меня нет дома». Коля быстро это говорит… Он говорит это своим прекрасным голосом. С той удивительной хрипотцой, которую знают несколько поколений. Наверное, такого звучания никогда уже не достигнуть, но я верю, надеюсь, что он будет нормально говорить.
Я верю, что осуществятся его творческие планы. А они у него далеко идущие. Это теперь, сегодня, когда уже пошел третий год с той кошмарной ночи 28 февраля 2005 года… Тогда наша жизнь за несколько секунд сделала резкий поворот. От бешеного ритма, от репетиций в театре, работы на радио, съемок на телевидении. Все пришло к одному: выжить или не выжить. Процесс выживания был долгим. Он был тяжким, мучительным. Этот процесс завершился нашей победой. Теперь идет работа по восстановлению. Надо снова входить в эту жизнь. Возвращаться.
Что тяжелее, я не знаю. Раньше или сейчас. В стерильной палате, под круглосуточным надзором врачей или в обычной жизни. Для нас и сегодня это — каждодневная борьба. Повседневная, кропотливая, рутинная работа. И в Центре реабилитации с 10 утра до 5 вечера, и дома — с 5 до 9. Чего достигли?
Оглядываясь назад, могу сказать, что эти достижения мне самой кажутся почти невероятными. Трудно представить, что совсем недавно он встать сам не мог. Мы его катали на каталке, он глотать сам не мог. А теперь он ночью встает, залезает в холодильник и тащит оттуда йогурт. Я ему говорю: «Ночью никто не ест», а он мне: «А я хочу!» Конечно, все это радует. Проявление воли, характера. Он был без желаний, а сейчас диктует: пойти в театр, не пойти в театр. Он возвращается к себе самому. Он очень много работает над речью. Он мне говорит, что очень хотел бы петь, и он сейчас распевается, и я уже ноты взяла у наших музыкантов.
Три года ему надо… Но я не спешу. Я знаю, что у меня есть мой любимый человек с теми же ощущениями, с тем же интеллектом и юмором. Жизнь без него была бы для меня темна и безысходна. Мне